Памела Джонсон - Решающее лето
Ощущая это, я, однако, верил в перемены, хотя чаще, поглощенный собственными переживаниями, был глух ко всему, как глуха была, должно быть, ушедшая в свое горе Чармиан.
Я как-то спросил ее, сильно ли пьет Эван.
— О, — заметила она небрежно, — это уже прошло. Был короткий период.
— Когда он начался?
К моему удивлению, она ответила:
— Незадолго до Нового года. — И плотно сжала губы, дав понять, что разговор этот ей неприятен.
Затем она сообщила мне, что миссис Шолто, возможно, совсем переселится к ней.
— Ты не выдержишь этого! Ты сама знаешь. Она сделает твою жизнь невыносимой.
— Теперь она может сколько угодно становиться между мной и Эваном, — заметила Чармиан с горькой усмешкой, — пропасть и без того слишком глубока.
Когда я спросил, чего ради она решила осуществить этот свой безумный план, она просто ответила, что миссис Шолто более не в состоянии оплачивать свою квартиру.
— Она не может позволить себе таких расходов. Все ее сбережения уходят на содержание квартиры и прислуги.
— Она может поселиться в пансионе или еще где-либо.
— Не будь таким бессердечным, — упрекнула меня Чармиан.
— Пансионы созданы для таких, как миссис Шолто, старух, живущих воспоминаниями о былых временах. Они кишмя кишат дамами, ненавидящими евреев, негров, индийцев, профсоюзы и собственных невесток. Да она будет просто счастлива там.
— Зато Эван не будет счастлив, — быстро ответила Чармиан. И, взяв охапку только что проветренного постельного белья, она направилась в детскую. Я последовал за нею. Убирая детскую, взбивая матрасик в кроватке Лоры и вытирая влажной губкой невидимую пыль на стенах, она продолжала убеждать меня — Она мать Эвана. Я понимаю, что ты многого не можешь ей простить из-за Хелены, но я отняла у Эвана почти все (разумеется, она имела в виду прежде всего самою себя) и теперь должна дать ему хоть что-нибудь взамен. А ему нужно только одно: чтобы у его матери был дом.
Она убеждала меня быть более терпимым и снисходительным; я должен понять: нелепо требовать людей, привыкших к комфорту, чтобы они смирились с иным образом жизни.
— Ты, конечно, скажешь мне, что она всегда жила за счет других и что ей не мешает самой побыть в их шкуре. Я видела дом, который она сдает, он в ужасном состоянии. За все это время она ни пенса не дала на его ремонт. Но она не считает это преступлением — бизнес есть бизнес.
— Тогда дай ей возможность хотя бы сейчас уразуметь кое-что.
— Ты способен сочувствовать только хорошим людям, — рассердилась Чармиан, с силой задвигая ящик комода. — Им легче, когда они попадают в беду, потому что у них совесть чиста. А я вот могу сочувствовать плохим.
— Ты же сама только что сказала, что она не способна испытывать угрызения совести.
— Да, это верно, всю свою жизнь она была дурным человеком и не сознавала этого — как мольеровский герой, который и не подозревал, что всю жизнь говорил прозой. И теперь она в отчаянии оттого, что судьба так жестоко обошлась с ней.
— Следовательно, есть три категории мучеников. Праведники, незаслуженно наказанные, грешники, заслуженно наказанные, и грешники, не ведающие, что творят, и тоже, по их мнению, незаслуженно наказанные.
Она улыбнулась.
— Должно быть, есть еще и четвертая категория — праведники, не ведающие, что творят добро, и их тоже постигает участь грешников.
— Да, и ты, очевидно, относишься к последним. — Я сел рядом с Чармиан. — До каких пор будешь ты вот такой добренькой?
— Всегда, — ответила она и облегченно вздохнула, а затем быстро добавила: — Но я совсем не такая уж добрая.
— Значит, свекровь скоро переселится к тебе?
— Да, завтра.
— Когда ты все это решила?
— Две недели назад.
— И ничего не сказала мне об этом, Чармиан?
— Мне хотелось избежать неприятных разговоров, — мрачно заметила она и, взглянув в окно, воскликнула: — А вот и Лора возвращается с прогулки! Сейчас мы тебе ее покажем.
— Ну что же, показывай. Послушай, Чармиан, старуха просто сведет тебя с ума.
— Мне ее жаль, — ответила Чармиан, — и это поможет мне ко многому относиться терпимо.
Я ушел, твердо убежденный в том, что Чармиан во всех отношениях лучше и благороднее меня, что у нее больше сострадания к людям и в известной степени больше мудрости. Но вместе с тем я знал, что она погибнет там, где выживу я, что ее потянут на дно жадные руки цепляющихся за нее никчемных людишек, которые считают себя тем не менее очень значительными.
Что касается Шолто, то он давно был бы конченым человеком, если бы не деньги Чармиан. Даниэль Арчер оказал плохую услугу Чармиан, оставив ей деньги: они лишали ее решимости и обрекали на жизнь с таким человеком, как Эван.
Это был один из тех редких вечеров, когда в воздухе чувствуется весна, хотя нет еще видимых признаков того, что зима кончилась, и не веришь, что ей когда-либо придет конец. Небо над крышами Лондона было лазорево-голубым, а на западе, там, где садилось солнце, чуть-чуть золотилось. Было тихо и безветренно, и воздух казался необыкновенно теплым. На город опустилась тишина, будто все договорились ступать мягко, чуть слышно, и говорили приглушенными голосами, словно в торжественном удивлении перед каким-то чудом или в священном трепете перед таинством смерти. Тротуары все еще блестели, от дождя, отражая свет первых фонарей, струями чистого золота падавший в тихие омуты луж. Я вспомнил себя мальчишкой в Брюгге, затаившим какую-то острую, но недолгую печаль. Я смотрел в бездонную глубину луж, словно в черное зеркало, в котором отражались ветви деревьев и далекое облако, сулившее покой. Я помню, как тогда я вдруг почувствовал отчаяние оттого, что не смогу, широко раскинув руки, ринуться в этот омут забвения, погружаться в него все глубже и глубже, пока белое облако не примет меня в свои добрые и мягкие объятия. С каким злорадством смотрел бы я оттуда на тех, кто высоко вверху тщетно молил бы меня вернуться. И как горько было сознавать, что прыжок в лужу не сулит ничего, кроме мокрых ног и язвительных насмешек.
Это был вечер неосознанной тревоги и неудовлетворенности, когда разум и тело кажутся вялыми и безвольными, а сердце бунтует. Этот вечер отметил всех печатью какой-то особой красоты, столь редко замечаемой в наши дни, наполнил сердца людей таинственными предчувствиями, которые рассеются прежде, чем удастся их осознать или понять, прежде чем они станут словами на чьих-то устах. И каждое лицо было зеркалом скрытых переживаний, на каждом челе, губах, в четких разрезах глаз лежала печать чего-то, что так легко можно было распознать и прочесть, если бы только у меня был ключ, тот единственный и потерянный ключ, что лежит где-то на дне омута, отражавшего ветви деревьев и далекое облако, недосягаемый, золотисто поблескивающий от падающего на него света уличных фонарей.