Мариус Габриэль - Маска времени
АНГЛИЯ
Дэвид вышел из здания палаты общин во двор. В холодной осенней ночи его ждал «бентли».
Прения были в самом разгаре. Дэвид выступил с краткой речью, она была встречена с одобрением. Ему исполнилось сорок шесть лет. Это было ниже среднего возраста членов парламента, но десять лет, проведенные в палате общин, позволяли надеяться на успех. Как ему недавно намекнул шеф партийной фракции в парламенте, Дэвид мог рассчитывать на некоторое продвижение.
Сам Макмиллан одобрительно кивнул головой, выслушав подобный намек о нем. Ведь даже оппозиция внимательно его слушала сегодня, что не могло не льстить самолюбию.
В морозном, туманном воздухе глаза с трудом различали очертания Темзы и силуэт Биг Бена. Дэвид поднял голову: куранты вот-вот пробьют 11.30. Водитель предупредительно вышел из машины и открыл дверцу.
– Мерзкая погода, сэр.
– Согласен. – Дрожа от холода, Дэвид быстро забрался в машину.
Шофер сел на переднее сиденье и, не снимая перчаток, включил отопление.
– Сейчас будет теплее, сэр. – Он слегка повернулся к Дэвиду, ожидая, пока тот устроится поудобнее и сообщит, куда ехать. Расположившись в кресле, обтянутом дорогой кожей, Дэвид наконец сказал:
– На Говер-Мьюс.
– Очень хорошо, сэр.
«Бентли» тронулся с места и двинулся по двору. Ворота раскрылись, и они выехали на улицу. На Уайт-холл движение было небольшим. Дэвид посмотрел в зеркало заднего вида – только туман.
Дэвид был красивым мужчиной с мужественными чертами лица и посеребренными сединой висками. Рот и подбородок говорили о силе и упрямстве; уши плотно прижаты. Глаза у Дэвида были голубыми, и взгляд этих глаз мог быть жестким или слегка затуманенным, что придавало еще большее очарование. Словом, в его облике было много сходства с голливудскими звездами. К тому же Дэвид был невероятно фотогеничен – его лицо отлично смотрелось и на черно-белом экране телевизоров, и на обложках газет и журналов.
Все путешествие заняло не более десяти минут. Шофер остановился на углу Бедфорд-сквер, в самом сердце квартала Блумсбери, откуда легко можно было пройти на Говер-Мьюс. Дэвид взглянул на часы и, обращаясь к шоферу, приказал:
– В час, Уоллас.
– Хорошо, сэр.
– Грейт-Рассел-стрит, перед музеем.
– Понятно, сэр.
На этот раз шофер не открывал дверцу хозяину. Дэвид присоединился к двум фигурам, одиноко бредущим по мостовой, и повернул за угол, спрятав лицо в поднятый воротник пальто.
В вестибюле дома никого не было. Дэвид поднялся на лифте на четвертый этаж. Квартира в конце коридора оказалась запертой, но у него были свои ключи.
Девушка сидела в кресле у камина. Ей было чуть более двадцати: яркая блондинка с лицом ребенка, но отмеченным чертами порочности. Дэвид снял пальто и подошел сзади. Мягкость ее губ всегда завораживала его.
Они были любовниками больше четырех месяцев, но это не притупляло, а только разжигало их взаимное влечение.
Она начала расстегивать ему ширинку:
– Ну что твой спич?
– Он всем понравился.
– Умный Дэвид, – с иронией произнесла она. – Большие мальчики позвали поиграть тебя в песочнице. – Ее прикосновение было жарким, а рука опытной. – Останешься на ночь?
Дэвид отрицательно покачал головой.
– Эвелин приехала сегодня. Мне надо было сразу же ехать домой. У нас есть только час. Не больше.
– Какая скука.
– Прости, Моника.
– А когда она опять уедет?
– Не знаю.
– Так отправь ее куда-нибудь.
– Не будь дурой.
– Не зови меня так. Никакая я не дура. – С этими словами она согнулась над расстегнутой ширинкой, и в следующий момент Дэвид взревел от боли.
– Господи, Моника!
– Надеюсь, кровью не истечешь? – Улыбка Моники была улыбкой порочного ребенка. – Пойдем в постель, я поцелую и подую на бо-бо.
Эвелин Годболд неподвижно стояла у окна в кабинете мужа. Дом располагался всего в полумиле от Вестминстера, и из окна был виден парк Святого Джеймса. Они снимали этот дом уже пять лет, чтобы быть ближе к зданию палаты общин. Когда Дэвида избрали вновь, он уговорил Эвелин продлить аренду на сто лет, что стоило немалых денег. Однако теперь дом принадлежал им в течение всей их жизни, равно как и жизни их детей. Если бы, конечно, дети у них были.
Письмо лежало у нее за спиной на столе. Оно пришло в Нортамберленд три дня назад, и Эвелин стоило немалого труда обуздать свой гнев и не поспешить сразу же в Лондон, чтобы устроить мужу сцену. Теперь она была даже рада, что не поддалась первому порыву чувств. Три дня раздумий были просто необходимы, чтобы переплавить свой гнев во что-то более полезное и притупить жгучую боль, а также холодно обдумать свои дальнейшие действия.
Было как-то странно – вдруг начинать вновь принимать решения, когда в течение двенадцати лет супружеской жизни с Дэвидом все уже стало таким налаженным и до скуки однообразным. Но Эвелин была решительной женщиной до замужества и сейчас не утратила этого качества. Главное – как рассказать обо всем Дэвиду.
Эвелин отвернулась от окна и принялась разглядывать комнату. Взгляд скользнул вдоль книжных полок, уставленных тяжелыми томами в кожаных переплетах, по уютным креслам, по поверхности письменного стола, на котором лежало злополучное письмо: голубой прямоугольник под мягким светом настольной лампы. Письмо требовало немедленного ответа.
В следующем кабинете министров Дэвиду было определено место. Эвелин сказали об этом люди, близкие к Макмиллану. Эту радостную новость она не передала мужу, хотя знала, как взыграет его честолюбие. Пусть хоть что-то ему пока не достанется. Не все же ей одной терять в этом мире.
Наверное, он сейчас со своей новой штучкой-блондинкой, которую он поселил на Говер-Мьюс.
Эвелин прошла через кабинет, достала из шкафа бутылку «Лафройг» и налила немного вина в хрустальный бокал. Прежде чем выпить, еще раз взглянула на часы.
Алкоголь живительным теплом разлился по всему телу. Она закрыла глаза, пытаясь отогнать от себя неприятные мысли.
Волосы миссис Годболд были темными, убранными в простом и свободном стиле, – прическа, которую Эвелин не меняла с юности. Впрочем, она вся, не только прическа, мало в чем изменилась. Эвелин исполнилось тридцать четыре года, и до пятидесяти, кажется, ей не грозили никакие перемены в облике.
В чертах лица миссис Годболд даже отдаленно не было намека на ту плотскую чувственность, которая привлекала ее мужа в других женщинах, и в частности в той, с которой он был сейчас. Наверное, от мужчины потребовалось определенное мужество, чтобы назвать женщину, подобную Эвелин, желанной. Когда-то ей казалось, что Дэвид обладает этим качеством, но сейчас она так не думала.
То, что Дэвид предпочел ей другую, – самое горькое оскорбление в жизни. Но то, что другая оказалась пошлой сукой, было еще хуже. Эвелин осушила бокал и почувствовала привкус солода во рту. Она поправила складки на бедрах. На ней был костюм из дорогой кашемировой ткани. Вся фигура Эвелин свидетельствовала об особой элегантности и грации. Любое платье могло бы смотреться на ней как верх изящества, однако она никогда не стала бы носить простые тряпки. Любовь к дорогой одежде была единственной ее причудой, и она не собиралась расставаться с ней. Но сейчас даже это не удержало Дэвида. Он, кажется, полностью потерял свой хваленый вкус, как и чувство справедливости, предаваясь только наслаждению и теша свое честолюбие.
Эвелин села в кресло, взяла сигарету из пачки «Балкан собрейн». Она курила только в исключительных случаях и поэтому слегка поперхнулась с непривычки. Кончиками пальцев Эвелин коснулась голубого конверта. Да, реальность любит шутить с людьми. Эта самая реальность в виде письма лежала в конверте. Эвелин не собиралась перечитывать письмо: она уже знала его наизусть. Оставалось только неподвижно сидеть в кресле и ждать мужа.
СОВЕТСКИЙ СОЮЗ
Ночь была темной, лишь изредка сквозь рваную пелену облаков выглядывала луна, на мгновение освещая все призрачным неровным светом. В последние несколько часов расстреляли еще две группы, и повсюду валялись тела.
Некоторые были еще живы. К утру всех ждала неминуемая смерть, однако живые продолжали упрямо шевелиться под телами мертвых.
Один, уже почти труп, из последних сил сел. Когда-то его фамилия была Игнатьев, он был дипломатом, приговоренным к двадцати пяти годам лагерных работ за нелюбовь к товарищу Сталину. В руках его блеснул нож: этот живой труп пытался перерезать веревку. Пуля угодила Игнатьеву в живот, и его сил было явно недостаточно для того, чтобы перерезать веревку. Жить ему оставалось недолго.
Джозеф давно следил за этим человеком.
Он сам был по-прежнему привязан к трупу, который стал сейчас почти невесомым. Только одна пуля задела Джозефа, но при этом повредила челюсть, и острые осколки зубов порезали язык. Ноги при падении тоже были повреждены, и он вряд ли мог сделать хотя бы шаг. Но попытаться надо было во что бы то ни стало.