Сидони-Габриель Колетт - Чистое и порочное
Пройдя ещё двадцать метров, я оказывалась у Рене, где погружалась в атмосферу, которая, как тяжёлая вода, замедляла мои шаги; в атмосферу, пропитанную запахом ладана, цветов и гниющих яблок. Сказать, что темнота дома угнетала меня, – значит ничего не сказать. Я становилась там нетерпимой, чуть ли не вредоносной, но это не выводило из терпения воздушного ангела, приносившего своим Буддам дары в виде мелких красных яблок. Как-то раз, когда весенний ветер обрывал на улице листья с иудиных деревьев, я почувствовала тошноту от всех этих погребальных ароматов и решила открыть окно: оно оказалось заколочено. Что за подспорье представляет собой такая деталь, как она украшает и без того великолепную тему! Сколько красных отблесков и позолоченных силуэтов в этом сумраке, сколько шушукающихся голосов за дверями, сколько китайских масок и старинных молчаливых инструментов, развешанных по стенам, которые вздыхали лишь от движения моей грубой руки, рывком открывавшей дверь… В доме Рене Вивьен мне хотелось стать моложе, чтобы почувствовать лёгкий трепет. Но меня вновь охватывало раздражение, и однажды вечером я принесла с собой вызывающую, недопустимо огромную керосиновую лампу, зажгла её и водрузила перед своим прибором. Рене по-детски расплакалась и, добавим для точности, столь же скоро утешилась.
Она тщетно приглашала одновременно со мной двух-трёх моих любимых друзей, чтобы мне угодить; ощутимых сдвигов в нашей дружбе как будто не намечалось. Сидя за столом в темноте или удобно возлежа в том же мраке, вкушая изысканные яства и напитки, раскуривая сигареты с турецким табаком и серебряные трубочки со светлым китайским табаком, мы оставались довольно скованными и беспокойными, словно опасались вместе с нашей хозяйкой внезапного возвращения отсутствующего неведомого «хозяина».
Этот «хозяин», чьё имя никто не произносил, того и гляди, как нам смутно казалось, должен был появиться среди нас, принесённый неким недобрым ветром, либо его образу суждено было развеяться благодаря заклинанию бесов. Но пока он довольствовался тем, что посылал к Рене незримых спешных гонцов, нагружённых китайскими лаками, нефритом, эмалями, тканями… Так, из Персии прибыла коллекция старинных золотых монет, блеснула и исчезла, уступив место витринам с экзотическими бабочками и прочими насекомыми, которые в свою очередь улетучились с появлением гигантского Будды и сада, состоящего из кустов с хрустальными листьями и плодами из драгоценных камней… Переменчивая и уже отрешённая Рене бросалась от диковины к диковине, взирая на все эти чудеса с безучастной непринуждённостью смотрительницы музея.
Что касается новых фактов, постепенно сделавших Рене более понятной для меня, я полагаю, что она предстала передо мной в ином свете прежде всего благодаря некоторым жестам и словам. Одни люди меняются, украшая себя, другие обретают истинную суть, лишь когда сбрасывают с себя оболочку, и только нагота придаёт им человеческий облик. Когда я смогла наконец забыть, что Рене Вивьен – поэт, то есть начала проявлять к ней подлинный интерес? Вероятно, это случилось однажды вечером за ужином в её доме; то был вечер с острыми кушаньями и сомнительными напитками (но я доверилась лишь безупречному шампанскому, выпив один или два бокала), весёлый и в то же время необъяснимо чопорный вечер, вечер, когда весёлость Рене чутко прислушивалась к чужому смеху и была готова чрезмерно радоваться всякому мало-мальски шутливому слову.
В виде исключения она облачилась в белое платье, открывавшее её юную шею; с затылка, как обычно, свисали волосы, которые она никогда не завивала… Внезапно, между двумя фразами, хотя ничто этого не предвещало, её изящное тело со впалой грудью откинулось на спинку сиденья, и голова с закрытыми глазами упала на грудь… Я снова вижу две длинные разведённые руки, покоящиеся на скатерти без признаков жизни… Этот своеобразный обморок длился меньше десяти секунд, и Рене без труда ожила со словами: «Прошу прощения, мои милые крошки, я, кажется, задремала…» Она снова ввязалась в спор, который прервала ради мимолётной смерти, из объятий которой вернулась к жизни с невиданными силами и шальным раздражением.
– Этот Б., – вскричала она, – я требую, чтобы мне больше не говорили здесь о его стихах. У него нет никакого таланта. Этот Б. – это… Постойте, я знаю, что это такое. Это п… с пером. Вот именно: п… с пером, это п… с пером…
Грубое слово вылетело посреди всеобщего безмолвия. Все мы были способны произнести то же ругательство лишь кому-нибудь на ухо, вполголоса. Однако в то время как Рене твердила бранное слово, её детские черты были омрачены затмением, лишавшим их смысла и возраста, изобличавшим сильное душевное смятение…
Осторожный безумец погубит себя, если позволит хотя бы раз здравомыслящему глазу заглянуть сквозь единственную узкую щель в свой наглухо замкнутый мир и таким образом осквернить его. После этого здравомыслящий глаз преображается, приходит в волнение, отдаётся со страстью мельком увиденной тайне и беспрестанно расспрашивает её обладателя. Чем больше хитрости у безумца, тем меньше он противится настойчивым просьбам нормального человека. Я почувствовала, что тональность Рене – в глубине души я сравнивала Рене с благозвучной мелодией, не очень выразительной, несмотря на ретивые созвучия, мелодией – становится ближе.
Одеваясь после примерки костюма у костюмера Паско, за десять дней до костюмированного бала, который устраивал Робер д'Юмьер в возглавляемом им Художественном театре, Рене Вивьен – она собиралась изображать Джейн Грей[19] на плахе, увы, в таком же виде, в каком она предстаёт на картине Поля Делароша – по ошибке надела мой чёрный плащ вместо своего плаща того же цвета.
– Он вам почти впору, – сказала я ей со смехом. – Но всё же вам чего-то не хватает, чтобы носить его с достоинством, чего-то здесь… и здесь… За исключением этого…
– Он мне… почти впору? – повторила Рене. – Почти впору…
Я увидела, как омрачилось её лицо и приоткрытый рот придал ему дурацкое выражение… Она пробормотала:
– Это большое несчастье… То, что вы мне сообщили, большое несчастье…
Она смерила угрюмым взглядом милашку, смахивающую на лошадь-полукровку, какой я была в то время… Довольно быстро она овладела собой, и мы расстались. В тот же вечер я получила её записку, адресованную моим друзьям, исполнявшим нелепые роли в живой картине, посвящённой Джейн Грей, а также мне. Послание гласило:
«Чада мои, меня постигло величайшее из бедствий, какое только могло со мной приключиться: по недомыслию я поправилась на десять фунтов. Однако до нашего бала осталось ещё десять дней, и у меня хватит времени, чтобы их сбросить; этого достаточно, этого должно хватить, ибо мне ни в коем случае не следует превышать вес в пятьдесят два килограмма. Не ищите меня, я удаляюсь в никому неведомое место. Рассчитывайте на меня, я вернусь к вам через десять дней и буду в боевой готовности перед балом.