Темные проемы. Тайные дела - Роберт Эйкман
– Mais oui, – сказала мадам А., пока я стоял, не в силах отвести от фигуры глаз. – C’est la naissance d’un succube[57].
Думаю, впредь мне незачем пытаться воссоздать французскую речь мадам А. – во-первых, я едва ли преуспею в этом, хоть и самые первые ее слова остались в памяти ясно, а во-вторых, мадам А. вскоре призналась, что прекрасно говорит по-английски. Впрочем, мне почему-то казалось, что и французский для нее – вовсе не родной язык. Было в ней что-то такое, что наводило даже столь неискушенного человека, как я, на мысль, что ни Бельгия, ни Франция, не Британия не могли быть местом ее рождения. Я пытаюсь описать события и собственные чувства в точности такими, какими они взаправду были. – или предельно к тому близко, – и я не собираюсь притворяться, что с самого начала не почувствовал в мадам А. чего-то странного. Вся эта история, как, думаю, уже понятно, полна странностей.
Она встала перед камином, протянув к теплу свои длинные непокрытые руки; да, несмотря на приближающуюся осень, несмотря на ревущий огонь, они были обнажены. Не только руки, но и ее волосатые ноги не защищала ткань – тускло-красное платье с неуместно низким для женщины ее лет вырезом, выставлявшим напоказ сморщенную грудь. Казалось, один этот отрез красной ткани – все, что было на ней надето; он да золотые домашние туфли на ее коротеньких пухлых ногах.
И все же она, несомненно, была стара; очень стара, как и сказала в своем письме. Ее лицо покрывали глубокие борозды морщин, шея потеряла всякую форму, тяжесть лет клонила ее к земле. Голос у нее был, как я уже отмечал, пусть властный, но – старческий, хрипящий. Черноту ее волос – прореженных, но спадающих прямой жесткой волной, – мог объяснить лишь косметический окрас. Голова мадам А. походила на старый сморщенный плод коричневого цвета.
Она усадила меня предельно близко к огню, отчего с меня вскоре сошло семь потов, и угостила разбавленным коньяком. Сама она предпочла стоять – хотя, несмотря на это, ее черные глаза, в которых едва угадывались белки, оставались почти на одном уровне с моими. Спинка стула, занятого мной, была украшена лепными крыльями, простершимися прямо над головой, отчего делалось еще жарче. Время от времени, не прерывая речь, мадам А. подавалась вперед, клала руку на одно из тех крыльев и начинала говорить мне прямо в лицо, почти достаточно близко для поцелуя. Сама она пила немного, но мне постоянно подливала, о чем я совершенно не просил, восхваляя качество бренди и мою «молодецкую удаль» (как она ошибается, подумал я). Я вспомнил тот вопрос в конце ее письма – вопрос о моем возрасте; сейчас она повторила его, вдобавок уточнив, не Скорпион ли я по знаку зодиака. Так и есть, ответил я – впечатленный, но не очень-то удивленный: в современном обществе немало поклонников всяческих гороскопов, высмеивать которых у материалистов стало хорошим тоном. Да, так и есть – и что это, по-вашему, значит? «Скрытность и чувственность», прохрипела мадам А. «Только первое», улыбнулся я. Но уже в следующий момент по телу пробежала дрожь, так как она добавила: «Тогда мне стоит приложить все силы к пробуждению второго».
И все же, подумал я, как мало во мне сочувствия, как я жесток; и в то же время, как слаб.
Вскоре она заговорила об искусстве и художниках, знакомых ей по давним временам. Наверное, по ее разумению, эта тема могла оживить меня. Она то и дело теряла нить своей длинной древней хроники и дрожащей рукой наполняла мой бокал, расплескивая коньяк. Было заметно, что она будто не испытывала симпатии ни к одному из людей, о которых говорила, – ни к одному из тех, кто для меня значил столь многое. По крайней мере, я надеюсь, что это все еще так; объект восхищения страдает от резкой критики любого рода, вне зависимости от меры ее справедливости. И преданный поклонник не может ничего сделать, чтобы облегчить эти страдания, залечить рану – пусть даже разум подсказывает ему, что претензии критика безосновательны. К язвительным ремаркам мадам А. не прилагались никакие аргументы – следовательно, воспринимались они вдвойне горше. То были сплошь насмешки, домыслы и категорическая неприязнь.
– Э., – говорила она, – был нелепым человеком, всегда очень щеголеватым и с голосом, похожим на козлиный. А Ю.! – восклицала она следом. – Я водила очень близкую дружбу с Ю. – и вскоре насытилась им так, что с трудом могла выносить. А картины Я.? Они, по его задумке, должны были нести философский посыл – а на самом деле даже как заурядная порнография не выстреливали. – Все время она намекала, что мой собственный восторг в отношении всех этих людей ничем, кроме гротескно выпяченной незрелости, не оправдан. И когда я возражал (порой – с успехом, потому что с логикой и фактами у нее имелись явные проблемы), она припечатывала меня личными воспоминаниями о сомнительных или откровенно комических обстоятельствах, в которых были написаны те или иные работы, и анекдотами из жизни, которые, как она утверждала, «показали художника в его истинных красках».
– Ж., – утверждала она, – был безумно влюблен в меня в течение многих лет, но я бы даже и при остром гриппе высморкаться бы в него побрезговала, и любая другая женщина на моем месте – тоже. – Мадам А. была остра на язык, но поскольку я знал, что Ж., творец изысканнейших восточных фантазий, умер в бедности и отчаянии, болтаясь в сооруженной неловко петле, ее ремарки пробирали меня, приводили в полнейшее замешательство. Во многих случаях – хотя, как говорило мне чутье, далеко не во всех, – ее резкие комментарии были правдой, хоть и поданной однобоко. И многие среди тех, кто вообще заинтересован в вопросе – независимо от того, верно это или нет по моим стандартам, – согласились бы с