Марьяна Романова - Болото
Веревка Яну душит, она хрипит, но пошевелиться не может, взгляд Незнакомца ее парализовал. И вот уже в ушах зазвенело – голоса тонкие, чистые, сильные, но доносятся издалека, как будто бы ангельский хор приветствует новопреставленную.
Яна изо всех сил сознанием за жизнь цепляется – вот комната вокруг знакомая, трещинки на потолке, плакат Джима Моррисона над кроватью. Круги зеленые перед глазами пляшут, хрип собственный как бы со стороны слышится, и никакая жизнь перед глазами не проходит кинокадрами, просто думаешь – «ну вот и все». И в тот момент, когда Яна перестала сопротивляться и отдалась темному течению, уносящему ее в вечное небытие, Нечеловек исчез. Она потом до рассвета уснуть не могла.
«Это просто сон. Это просто кошмарный сон».
А утром, когда вялая и бледная Яна выползла к завтраку, мать ахнула:
– А на шее у тебя что?
Яна к зеркалу подошла, и у нее дыхание перехватило: вокруг шеи была темнеющая фиолетовая полоса, как у висельника. След веревки. Этого никак не могло быть – ведь она всегда считала Нечеловека плодом воображения, бесплотной фантазией, которая настолько обросла деталями, что стала жить отдельно от Яниной воли. Она потом в школу месяц в шарфах ходила – не хотелось, чтобы люди видели. Вокруг Яны и без того всегда было много сплетен.
* * *Яна читала старухе свои стихи.
Так и живешь – беспечно, одним днем.Добываешь огонь, затем играешь с огнем,Уцененный коньякКаждый вечерКлюет твою печень —И крыть нечем.В целом, все тлен. А ты в этом плену – Питер Пэн.Но когда ты пьян, ты – Левиафан,И Москва тебе не Москва, а как минимум Зурбаган,Когда ты пьян.Рассказываешь: где-то там корабли уходят за горизонт,На оранжевом пляже холщовый зонт,Под которым метр на метр тень,Начинается новый день.Где-то там посвящают слова богу Джа,Исповедуются, дрожа,Вздыхают – мол, тридцать, пора рожать.Где-то там, в коробке с карандашамиДремлет Ницше с большими усами,Спят брахманы, шудры и кшатрии,Только ясень не спит, пошатываясь,И ты, тоже шатаясь, спросишь у ясеня.Он молчит. А ты ему: «Ни… себе!»Прохожие думают: допился, говорит сам с собою.А ты рассказываешь: где-то прибойЧьи-то ступни лижет,И каждая ночь, проведенная не с тобойСтранно, но делает тебя ближе.А потом летишь точно мяч в воротаВ точку своего невозврата.Там все свои, и все тебе рады,Шутят: не пей, мол, вина, Гертруда,Любят тебя, Иуду,Как брата.Ты им рассказываешь под мухой:Жили-были старик со старухой.Родила старуха в ночьКакую-то бестолочь.Ни подбодрить, ни помочь,Только тащит из дома мелочьИ пропивает, сволочь.Первой уходит старуха, старик полгода держится,Каждое утро бреется, смотрит в чужие лица и улыбается.Его спрашивают: «Ну как?», а он: «Что мне станется?»Мается, но старается.Сохнет, тает, скукоживается,Мутный взгляд, прозрачная кожица,Жить – не можется, помереть – не можется.Наконец рассыпается в пепел, в труху,Ищет свою старухуБессмертным духом.А ты пьешь виски со льдом,Носишь клетчатое, куришь мапачо,Сначала пропьешь дом,Потом – дачу.И вот ты ездок беспечный,ВечныйБродяга.За спиною – дорога, в кармане – фляга,Облака как резаная бумага,Мизерабль и голодранец,Каждый день – макабрический танец,Спишь в пыли, напеваешь про блю валентайнз.Рассказываешь: смерти нет и времени нет,Это навязанный бред.Лучше пойти вброд,Чем юзать чужой маршрут.И пусть с возрастом в глубине твоего лицаПроступают черты отца,Ты берешь трафарет и по трафаретуВыводишь автопортрет.В каждый день ты вступаешь КаиномНеприкаяннымС окровавленным камнем.Рассказываешь, бормочешь, ворочаешься в пыли,Люди плывут мимо, как корабли,У которых по плану далекие страны и города,И норд веста кудрявая борода,И луна, надкушена и твердаКак буханка ржаного хлеба.Старый порт, южный крест и седой закат,Марракакеш, Бристоль, Пор-де-пе, Тиват,Сто дорог, змеящихся в никуда.Над тобою небо —Abyssus abyssum invocat.
Глава 8
Когда-то, давным-давноС тех пор как Марфа на перекресток ночью сходила, она начала голоса мертвых слышать.
Хоронили старуху из крайнего дома – тихо жила, померла тоже тихо, только на второй день ее хватились. Хорошо, холода уже начались, тело сохранилось. Вошли к ней в дом – а она на постели лежит, спит как будто, и руки сложены на груди, и лицо спокойное. Так выглядят тела людей, которые приняли смерть не как врага, а как гостью, вежливо предупредившую о визите. В доме чистота, на столе – иконка. Как будто бы знала и ждала.
Никто не горевал по ней – в те годы смерть стала для всех них слишком обыденной. Человек ведь ко всему привыкает – это биология. Сложнее всего привыкнуть к внезапной пустоте; даже голод и нехватка тепла воспринимаются легче. Но и это можно. И по молодым горевали мало, а старуха та древняя была, за девяносто.
На похороны всегда всей деревней собирались. Женщины-соседки приготовили тело – омыли, обрядили в какое-то тряпье. До войны хоронили в добротных платьях, а теперь же это казалось кощунственным. Как будто отобрать кусочек тепла у живых. Старуха была одна-одинешенька – девять дней пройдет, и за вещами ее нехитрыми придут соседи, все растащат, даже занавесочки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});