Самая страшная книга 2025 - Юлия Саймоназари
Вот – металл ударил по дереву, и Федор убрал лопату в сторону. Он упал на колени и трясущимися руками разворошил куски бурой почвы.
– Василь! А ну-ка подсоби, давай ррраз-два!
Кряхтя и чертыхаясь, большой гроб вытянули из могилы, а следом и оба маленьких.
Василь по крепкой уже привычке свернул две самокрутки, подкурил обе и сунул одну Федору в зубы. Жест этот выдернул Федора из тягостных раздумий, он затянулся и осторожно, будто боясь потратить дыхание, выпустил облачко сизого дыма.
Когда вскрывали гроб Софьи, Федор не выдержал и заплакал. Он вытянул тело жены из отсыревших досок, такое легкое, почти невесомое. Оно почернело и высохло, от него дурно пахло, но Федор этого не замечал. Он прижимал тело к груди и все шептал:
– Сонечка, Сонечка, любимая моя…
Когда вскрывали детские гробики, у Федора случилась истерика. Он беззвучно плакал, целуя иссохшие трупики и поливая их слезами.
– Ну всё, всё, Федор Кузьмич… Самое страшное мы прошли, осталось домой отвезти…
Было что-то невообразимое жуткое в этом слове «домой». Какой же это дом, если обитатели называют его Приютом? Вынужденное пристанище, насильное бессмертие, мертвая жизнь… Все это так мучительно тоскливо…
«Я, ой-йею, думаю так: если заперли в гроб и по церковному обряду проводили, то Матушка почему-то не может эту душу найти… Я ведь тебя тоже в гробу в Приют привез… Помнишь?»
Эти слова нареза́ли круги внутри черепа. Родились нехорошие мысли…
Когда цыган повернулся к Федору спиной, тот подобрал лопату и с силой съездил по курчавому затылку. Цыган охнул и рухнул как подкошенный, но его одежда не расцвела кровавыми цветами. Значит, просто вырубился! Дело пойдет нужным ходом.
Федор не был уверен, что все сработает как надо, что не придется потом целую вечность сосуществовать с тем, кого предал. Но ужасно, ужасно, ужасно не хотелось быть обязанным этому приторно-доброму человеку, этому бескорыстному самаритянину… Федор утешал себя, что таил Василь какой-то недобрый план: ну не может быть способным на бескорыстие сын, брошенный отцом. Неспособен на добросердечие хитрый цыган, что в каждой крупице судьбы умеет найти выгоду. Федор уложил бессознательного Василя в гроб, накрыл крышкой и столкнул в могилу. Следом отправились детские гробики. Забросать яму было куда легче, чем долбить мерзлый грунт, и вот уже над ямой вырос холмик бурой земли.
Федор спрятал следы работы, закидав могилу свежим снегом. Он дотащил трупы до края кладбища, закинул их на телегу да и был таков.
* * *
Вот уже замаячила впереди полоса больного, уродливого леса. Он рос абы как: одно дерево закручено вокруг себя, как штопор, другое – один ствол без веток с жидкой растрепой вместо кроны, третье – лежащее на боку бревно, а из него тянутся свежие побеги. Все страшные, разные, отвратительные: такова граница Навьей засеки.
Кобыла перетащила телегу за черту, и немедленно, в сие же мгновение немилосердная метель сменилась горячим полднем.
Лошадь, чуя привычные края, потащила телегу быстрее – к родной уже конюшне. Спустя версту-другую под покрывалом зашевелилось. Федор откинул его в сторону и вскрикнул: тело жены рассыпалось в мелкий прах, как папиросный пепел. Прах просыпался сквозь доски. Телега пару раз подпрыгнула на куширях, и на сене остался лишь бледный след.
Дети же, наоборот, наливались соком, булькали и кашляли черной дрянью. Младший, Вася, распахнул пустые глазницы.
– Пфхапка… – прохрипел он.
– Мама, мхамфочка! – кричала дочь. – Где мы, где мы? Я нха, кхе-кхе, я на небушке была. Мамочка, где же ты?!
Ах, глупая моя башка! Цыган ведь ясно сказал, что только родные по крови люди могут в Приют войти. Это что же я, свою Сонечку зря потревожил? А как же детки мои без нее?..
Лукерья и Вася заметались вдруг быстрыми тенями, силуэты их словно стирались о душный воздух. Дети бились в истерике, громко кричали, будто их жгли заживо, а спустя мгновение они исчезли.
Федор знал, что сейчас случится: Матушка попирует вволю.
Коридоры теперь не путали – помогали. Федор шел в полутьме кирпичного лабиринта, опасаясь столкнуться с Василем.
«Ой-йею, Федор Кузьмич, глупый ты человек!» – сам собой вспомнился голос цыгана. Но самого его не было, и хотелось верить, что уже не будет.
Федор брел на запах детей: железо и жимолость, но какие-то свойские, родные… За одним из многочисленных поворотов перед ним возникла приоткрытая дверь. Недолго думая, он вошел.
Внутри было много игрушек. Грубо сработанных, большей частью деревянных, но и они создавали уют. На широкой кровати с соломенным матрасом лежали дети. Боясь разбудить, Федор аккуратно сел на край матраса. С нежностью потрепал непослушные светлые вихры сына, погладил дочь по пухлой розовой щечке.
В мертвой груди поселилось странное чувство – смесь умиротворения и страха. Федор смотрел на своих воскресших детей и не мог налюбоваться. В уголках глаз, на козелках ушей, на кончиках губ все еще чернели жирные капли высмерти. Даже страшно представить, что пережили малыши при встрече с Матушкой…
Ах, надо бы харчей каких-никаких принести, а то, поди что, голодные будут, как проснутся!
Когда Федор встал с кровати и собрался идти за едой, в дверях уже стоял Василь со сверточком домоткани. Руки цыган сбил в кровь, на пальцах не было ногтей – словно он долго и с усердием царапал что-то твердое, в курчавых волосах застряли комья земли.
– А я тут, ой-йею, как раз с гостинцами… – Глядя на Василя, Федор едва сдерживал крик. Крупные градины слез побежали по щекам, он изо всех сил зажал себе рот. – Сочувствую тебе насчет жены, Федор Кузьмич. Ты не бойся, я тебе про дела наши на кладбище вспоминать не буду… Понимаю все, не дурак. Но ничего: стерпится – слюбится!
Юлия Саймоназари
Жемчустрицы
Тихая горечь – не то от жалости, не то от разочарования – накатила соленой волной, налипла водорослями, осела морской пеной. В детстве все виделось куда более притягательным, таинственным, героическим, словно в приключенческой книге про пиратов. В двадцать восемь сказочность и авантюризм смылись, остались только неприглядная иглобрюхая реальность и нечеткая фотография, сделанная в середине двухтысячных на мыльницу «Kodak»: внук и дед застыли в обнимку на фоне списанного рыболовного сейнера, переделанного под брутальный дом. И глядя на этот кадр – осколок счастливого лета, – Марк всегда ощущал ветер в волосах, вкус северного моря на губах, запах водорослей, тепло солнечных лучей;