Душа для четверых - Ирина Родионова
– Тебе плохо? – глупо спросила она и все же взяла его за пальцы.
Отец стонал. Сипел, распахивал рот, тянулся. Он выглядел потерянным и таращился так, словно не узнавал ее, и Дана отвернулась. Что-то щелкнуло у нее в голове, щелкнуло так отчетливо и громко, что напомнило с трудом разогнувшийся коленный сустав, а потом – хруст от стеклянного елочного шарика, что разбился о голые половицы. Она задержалась на этом щелчке, потому что мысль, пришедшая с ним, никак не хотела приживаться.
Он ничего не может сделать – ни позвать на помощь, ни закричать. Это уже не власть над ним, мелочная и трусливая, это стиснутая в кулаке жизнь, душа. В кулаке Даны, который раньше мог только бессильно лупить в стену, когда внутренности ныли и тянуло в животе, а отец, вытерев лицемерные слезы, шел на кухню курить и засыпал прямо за столом. Он был ее родным человеком – без него Дана не родилась бы.
Но она почти и не существовала рядом с ним.
Пришли мелкие: затопала в коридоре Аля, рассмеялась весело и легко, следом за ней выглянул и Лешка. Дана думала о матери, которая, конечно же, вернется, стоит отцу только приподняться и щелкнуть пальцами, как собаке, – она завиляет хвостом, сощурится и простит. Она приведет с собой детвору, и все пойдет по-старому. Дана будет прятать от отца мокрые желто-пахучие простыни с Алиной кровати, Лешка повзрослеет и… Он встанет против отца, заломит ему руку, и тут простой пощечиной уже не отделаешься. Брат не будет терпеть побои.
Он убьет отца. За маму, за Дану, не дай бог еще и за Алю – в этом она почти не сомневалась.
А Дана никого не будет убивать. Она просто не вызовет скорую.
Мысль потрясла настолько, что Дана села на пол, сложилась тряпичной куклой и уставилась отцу в лицо. Она все еще видела черты, которых боялась до крика, но видела и бесконечно больного, уставшего от этой болезни человека. Папа напоминал сейчас того обычного, который мычал над раковиной или гонялся за Алей с пылесосом, а она визжала и запрыгивала на Лешкин второй этаж. В детстве Дана накладывала на отца «проклятья» – лепила куколки из пластилина, обматывала их нитками и втыкала в них горячие булавки с круглыми наконечниками. Потом мечтала, чтобы отца переехала машина. Мстительно радовалась, когда он заболел вместо Али, будто и правда перетянул болезнь на себя.
Но сейчас в ней не осталось злости. Такая же усталость, как и у него самого.
– Врачи, – одними губами попросил отец.
Дана не шевелилась.
Она знала, что так нельзя. Это убьет в ней все человеческое, она не сможет остаться с семьей, не сможет смотреть в зеркало, когда будет чистить зубы перед сном и сплевывать белую пену в сток. Никому не позволено такое решать. О том, что поймет отец за мгновения до смерти, и думать не хотелось – он же все равно их всех любил. По-своему, да, собственнически и порой очень жестоко, но любил.
Он – человек.
Дана не может так с ним поступить.
Она ждала. Затряслись губы, и Дана зажала их рукой.
– Фр… – повторил отец, не понимая, почему она сидит и смотрит.
Она видела это в его едва приоткрытых глазах.
Она не станет ничего делать – он просто угаснет, а она расскажет полицейским или скорой, что спала. Не слышала, не знала. Папу убил коронавирус, он всех убивает. Просто подождать…
Брякнул телефон. Она поднялась, словно в забытьи, и пошла на далекий отзвук, который еле пробивался, рассеивался, шел сквозь сгустившийся воздух. Отец зашевелился, слабо, молитвенно, но Дана уже взялась за телефон. Ответила.
– Привет! – в восторге крикнула Аля. – Ты выздоровела?!
– Еще нет, – хрипло отозвалась Дана, стоя спиной и к окну, и к дивану. И к отцу.
Каждый день Аля задавала ей один и тот же вопрос, и каждый день Дана хотела обрадовать ее новостями. Но сегодня она едва могла говорить.
– Не грусти! – Аля не умела разговаривать тихо, она верещала и улыбалась, и даже мертвенные нотки в Данином голосе не могли ее испугать. – Угадай, чего я нарисовала!
– Чего?
– Панду! Панду-маму и маленького панден… ой… пандочку, вот!
– Ты молодец.
Аля шумно задышала:
– У вас там чего, драконы?
– Нет. Тут только мы с папой.
– Передавай папе привет! – сказала Аля тише, но все с тем же детским счастьем от рисунка панды-мамы и ее панденка.
И сразу будто выдернуло за руку из-под электрички, хлестнуло воздухом в лицо. Дана поняла, отчетливо и ясно, что собирается сделать, – она хочет сидеть и смотреть, как умирает ее отец. Не только ее, еще и Алин. И Аля, и Лешка лишатся его, пусть такого, но своего, настоящего.
Ее вырвало водой, она едва успела зажать трубку рукой и отдышаться. Наскоро попрощалась с Алей, пообещала ей перезвонить чуть позже, а то суп из кастрюли убегает. Утерлась, набрала телефон скорой помощи.
…Она так и просидела за столом, сковыривая ногтями слезающий лак с деревянной столешницы. В голове проносились не мысли даже, так, тени и изломы, отзвуки, но смысл их ускользал. Отец, может, и звал ее – клокотал горлом и больной грудью, иногда затихал, и Дана горбилась и молилась лишь, чтобы он не умер до приезда врачей. Собственная жестокость казалась ей дикой, чужой, незнакомой. Да и пощечины, и сворованная отцовская машина, и разбитые губы, и даже сломанная материнская рука – все это стало вдруг так далеко и плоско, что не хотелось вспоминать… Оказывается, это не было по-настоящему страшным.
Страшно было ждать.
Бригада поднялась к ним на этаж, когда Дана совсем потеряла счет времени. Она поднялась, прижимая клапаны маски к крыльям носа, качнулась, подумала взглянуть на родительский диван, но… За шкафом уже минут двадцать стояла мертвенная, ничем не нарушаемая тишина.
На негнущихся ногах Дана вышла в прихожую. Врачи были мрачными и усталыми, ленивыми от этого отупляющего чувства, медлительными. Маски едва болтались у них на подбородках, и Дане захотелось закричать.
– Папа умирает, – сказала она, только бы их поторопить.
– Как будто мы живые, – фыркнул молоденький фельдшер.
Конечно, отец не умирал. Такие, как он, не умирают до восьмидесяти, не выбив из Даны всю дурь и не поставив на ноги мелких. Она боялась, боялась страшно, почти до судорог, но знала, что он попросту не может умереть. Он никуда не денется, всегда будет рядом, а она вечно будет от него бежать. Ему плохо, и он едва держится,