Душа для четверых - Ирина Родионова
Кристина, захлебываясь восторгом, повторяла, что такие, нет, ТАКИЕ интересные люди попадаются им нечасто, но Маша не соглашалась с ней. Да, бесконечная вереница дедушек и бабушек смазывалась в сплошной поток, и трудно было отличить Ольгу Ивановну от Тамары Витальевны, и у всех было по коту (разве что любовь, которая так потрясла Машу, встретилась у одной Анны Ильиничны и ее лысого Сахарка), все они были одинокими и довольно бедными, любили перловую кашу и выращивали терпко пахнущую помидорную рассаду для продажи, но… Но Ольга Ивановна, например, вязала смешные шапки – то лягушачья голова, то утиный клюв, передавала их в дом малютки для маленьких отказничков и детей покрупнее. Тамара Витальевна любила петь, но одной петь ей было скучно, лавочки со старухами-соседками вызывали изжогу, а в народный хор при сельском клубе ее не брали, и тогда старушка распахивала окно на лоджии и пела для двора. Окна ей забрасывали подгнившими клубнями картошки, обещали «начистить рыло, люди после смены спят, а ты горланишь», дети собирались стайками и посмеивались, а Тамара Витальевна пела себе и пела.
Маша рассказывала о каждой мелочи – и про одинокую сломанную электрогитару на стене на криво вбитых длинных гвоздях, и про разбросанные по углам струны, и про птичий корм в мешках, будто для великана, и про шныряющих желтых канареек, воробьев с поломанным крылом, попугайчиков, соек и бог знает кого еще… В детстве этот мальчишка, Ярик, любил бренчать без смысла на отцовской гитаре и мечтал о друге-птенце – кажется, он прочел об этом в одном из рассказов, названия которого не запомнил, но загорелся так, что пронес эту мечту и во взрослую жизнь. Ушел из семьи отец, забрал с собой гитару, а мать приносила котят, пухлого кутенка с мохнатыми лапами и даже где-то на окраине поймала желтоухого ужа, но все это Ярику не нравилось – он хотел попугайчика, самого маленького, с голубыми перьями и черными глазами-бусинками.
Мама ненавидела птичий свист. Закрывала окна на тугие шпингалеты весной и летом, ее передергивало от чириканья, глаза становились масляными и влажными, и Ярик не решался ей перечить, берег. На гитару, правда, сына она записала – он научился вполне сносно наигрывать чужие песни и зарабатывал этим на жизнь, но то, что писал для себя, никому не показывал. Вырос, съехал в съемную однушку, купил плетеную дешевую клетку с рук, и понеслось…
Пока Маша, Кристина и другие малознакомые волонтеры копались в вещах и собирали память (квартирная хозяйка разрешила забрать все, кроме мебели, и без конца плакала, глядя на обгаженные обои и заросшую жиром плиту), птицы тревожно перекрикивались, скакали по тонким жердочкам, суетились. Чувствовали, видимо, что хозяина больше нет, – он попал в аварию, небольшую, лишь царапина на крыле, вышел на полуночной трассе осмотреть повреждения, забыв про аварийку, а его вместе с дверью сшибла проезжающая машина.
Никаких воспоминаний о собственной смерти у Ярика не осталось, и Маша радовалась этому. Ей было жалко птиц – часть забрали к себе зоомагазины, которые Маша обзванивала до поздней ночи, часть пообещала на время пристроить в центре Оксана, и повсюду разлетелись электронные объявления – приходите и забирайте бесплатно, от вас нужны только забота и любовь. Маша надеялась, что пристроит их всех, а воробей подлечится и снова на уличном дворе станет задирать голубей, клевать сухие крошки и купаться в лужах.
Маша заканчивала рассказ о птицах, уже стоя на остановке, – от голода слова примерзали к языку, словно монеты. Стас закрывал ее от ветра, запахивал курткой, и она вдыхала запахи его тела, не разбавленные приторным одеколоном или дезодорантом. Мерз кончик носа, Маша грелась, спрятанная за спиной Стаса и тонкой пластиковой остановкой. Мимо них сновали люди, над головой складками собиралось низкое небо, но все это было так хорошо и правильно, что Маше хотелось говорить и говорить, и она повторяла, и описывала каждого пернатого и каждую клетку, и завела разговор о несчастной Галке, о Дане, о коронавирусе, только бы не расставаться.
Стас слушал и гладил ее по волосам. Он был рядом и всегда приходил на помощь – иногда сам ловил Сахарка и колол ему гормоны, иногда покупал новые пластмассовые игрушки, которые лопались от первого же удара лапой, помогал Маше подобрать рассыпчатые подушечки от кошачьей аллергии. Не отвечал на ее звонки он только в приюте или на учебе – Стас получал какую-то «работягскую профессию» в нефтехимическом колледже, и это была единственная информация, которую Маше удалось выудить из него. Если бы не злился еще, не взрывался из-за каждого неловко оброненного слова… Но Маша и сама в последние дни держалась на единственной оставшейся нервной клетке и не могла за это на него обижаться.
Когда история подошла к концу, Стас посадил ее в автобус, застегнул ей куртку до подбородка и буркнул:
– Шарф носи, а то простынешь. – В грубоватом его тоне скользнула забота.
Маша кивнула, улыбнулась от уха до уха, а он на прощание резко губами прижался к ее губам и властно толкнулся в зубы языком.
Дорога до дома прошла как в горячем июльском мареве – Маша совсем забыла про маску и болезни, сидела и счастливо щурилась попутчикам. И музыка в салоне гремела празднично-новогодняя, снежная, и свисала с потолка обглоданная мишура, словно пожелтевшая еловая лапа, и жизнь казалась Маше огромной и счастливой, а любовь ее – нескончаемой, способной все преодолеть…
А потом Маша зашла в квартиру, и счастье отсекло, будто замахом кухонного топора, которым Оксана рубила кроличьи тушки. Воздух, наэлектризованный, потрескивал и шипел, разве что озоном не пах, и уже на пороге Машу встречала горсть сухой земли с песком. Ослабев и присаживаясь на полочку для обуви, Маша подумала, что кто-то умер, – от земли всегда пахло кладбищем, едкой краской венков, жирным черноземом.
Пару недель назад Маша на автомате после школы села в незнакомую газель, доехала до кладбищенской ограды, конечной остановки, и долго бродила среди одинаковых черно-низких крестов, искала Колину табличку. В киоске у ворот она купила две подмороженные гвоздики, но белый крест так и не нашла, оставила цветы на чьем-то голом холме без памятника, без оградки, без стеклянного блюдечка. Ушла, не оборачиваясь.
Эта земля не была кладбищенской.
Выглянула в прихожую Оксана – ни мышца не дернется, ни в глазах ничего не мелькнет, строгая идеальность. От злости и отчаяния, казалось, Оксана только хорошела,