Душа для четверых - Ирина Родионова
Потом махнула рукой – живет себе, не мешает, дочь воспитывает.
Привыкла, наверное. Ко всему привыкаешь.
Не сказать, чтобы папа был совсем «бесполезным»: если у Оксаны случалось мало заказов, если по всем социальным аптекам пропадал инсулин в шприцах, если деньги нужны были срочно и обязательно, то папа сам находил недолгую подработку. Таскал ящики с помидорами и яблоками в супермаркет (сорвал спину, сидел на уколах, Оксана приносила ему пояса из собачьей шерсти и вонючий меновазин), подметал улицы (Маша стеснялась, заметив издали веник из березовых прутьев в его руках и широкую улыбку узнавания), торговал сырой рыбой с прилавка. Надолго его не хватало, и папа, «надышавшись простым человеческим трудом», снова отправлялся на диван творить. Появлялись продукты, для Маши приходила в пункт выдачи коробка с невредным протеиновым печеньем, лежала на дверце холодильника новая упаковка с инсулином.
Стихи свои папа читал по настроению, много прятал, долго сидел над столом и морщился, в тонкую лапшу рвал листы – Маше он напоминал всклокоченного подростка, молодого и вдохновенного, без складок от взрослой жизни на лице. Замечтавшись, папа мог встать под осыпающимся кленом и бесконечно долго разглядывать листву, блеск последних солнечных лучей; он заводил разговоры со случайными пассажирами в трамвае, а потом резко превращался в обычного человека – курил на балконе, таскал за Оксаной пакеты с продуктами, смотрел чушь по телику. Творческий кризис, пустота, не пишется. Иногда вырывался в «творческие поездки» – бродил по полуразрушенным деревням, молчаливый и впитывающий, или собирался с такими же восторженно-детскими поэтами-старичками, иногда уходил в запой, но не злоупотреблял этим.
В кармане, словно подслушав, пискнула эсэмэска от отца: «Все норм, приеду как смогу». Стас будто бы спиной почувствовал этот звук, разобрал его среди чужих голосов и музыки, среди звона ложек и окриков поварих, обернулся.
Маша заулыбалась, подошла к нему.
– Долго, – буркнул он, стоило Маше присесть.
– Прости. Сахарка не могла поймать для укола…
– Вечные отговорки.
Маша отвела взгляд. Телефон подсказывал, что она опоздала на три минуты, но Стас раздражался по пустякам, а если она пыталась оправдаться, то мигом распалялся до хрипа в голосе.
Они помолчали, слушая звуки и запахи уютной столовой, невыносимые для вечно голодной Маши. Вздохнув, Стас протянул руку и взял ее за ледяные пальцы, погладил с осторожностью. Она затрепетала.
Виделись они теперь часто – Маша придумывала, из-за чего бы еще Стасу позвонить: спросить о несносном Сахарке, от одного вида которого у Маши подскакивал сахар в крови, проконсультироваться по уколам или их заменителям, спросить, в конце концов, как у Стаса дела. Она не хотела навязываться, маячить перед его взглядом своим тучным плаксивым телом, но в таких случаях он писал сам. Иногда.
Они гуляли в заснеженных парках, на сугробах плавился желто-оранжевый свет от фонарей, с черных веток сыпался иней, а Маша глубоко дышала своей первой настоящей влюбленностью. Вдвоем они катались на трамвае, заглядывали в киоски с мороженым, которые в этом году отчего-то не закрылись к октябрю, брали один рожок на двоих… Маша обмирала от предчувствия цифр, которые покажет глюкометр, но иногда все же облизывала приторно-сладкий белый холодок, морщилась и повторяла, что не любит сладкое. Стас пожимал плечами и съедал мороженое сам.
О диабете она не рассказывала. Прятала болезнь, будто с диабетом ее, неказистую, вечно с глазами на мокром месте, Стас бы точно не выдержал. Колола инсулин в туалетах торговых центров, пыхтя в маску, заматывала пальцы пластырями, хотя он вряд ли разглядел бы крошечные багряные проколы, почти не ела и просто наслаждалась его теплым локтем, голосом или скрипом снега под двумя парами ботинок. Забывалось все: и волонтерство, и рыжий Коля, от которого на степном кладбище остался один лишь бело-золотой крест, и папины творческие командировки, которые пугали и Машу, и Оксану, – Оксана не подавала вида, но Маша замечала ее беспокойство в напряженной спине, в фырканье из-за пролитого кипятка, в суете и смазанной помаде… И даже Сахарок, который с каждым днем разрастался в огромную Машину беспомощность, отходил на второй план.
– Жестко с ним надо. – Стас сплевывал в сторону и хмурил брови. – Не миндальничать.
Слово это, «миндальничать», было теткиным – и оба они любили его так, что втыкали направо и налево, а Маша вспоминала, как утром после трех зернышек миндаля у нее вырастал сахар, и вздыхала украдкой. Что она только ни пробовала: и лаской, и безразличием, и даже била кота по ушам полотенцем, но Сахарок не сдавался.
Не сдавалась и Маша. Пока.
Больше всего Стаса завораживали волонтерские истории – вот и сейчас, сидя в столовой, он подпирал голову рукой и жадными, горящими глазами следил за Машей, будто боялся пропустить хоть звук. Маша радовалась, что он не предложил ей перекусить, – перед Стасом стояла тарелка жирного, наваристого супа с вермишелью и лежала сосиска в тесте на тонкой бледной салфетке, и от мыслей о булочке Маша без конца сглатывала вязкую слюну, но тоже идти за тарелкой было опасно. Где-то добавляли вредный майонез, где-то перчили, где-то крошили тушеную морковь, смерть для ее поджелудочной, и Маша делала исключения лишь для школьной столовой, да и то потому, что выбора у нее не было. Даже рестораны с приглушенным светом и мягкой музыкой вызывали колючий зуд в животе, и она, откусывая от ломтика запеченной картошки или отхлебывая грибной суп-пюре, не могла забыть про инсулиновые шприцы или бледные тест-полоски.
– Сколько ему лет? – переспросил Стас, и глаза его потемнели.
– Тридцать один. Писал рок-музыку, играл на гитаре и баяне, выступал по областям: в клубах, на днях рождения