Душа для четверых - Ирина Родионова
Кое-как заставил елку стоять ровно, дернул, проверил и выдохнул.
– Шарики сама поищешь на полу, – буркнул он Дане, и она закивала.
И Лешка, и она сама были закованы в броню из масок, перчаток, очков, потому что Дане подтвердили коронавирус, но ей не нужно было даже заглядывать брату в глаза, чтобы прочесть в них что-то важное и трогательное.
– Ничего не бери, – на всякий случай еще раз предупредила она его.
Лешка серьезно кивнул и достал из кармана конфеты – Дана сразу узнала подарок из детского сада, неизменный, стандартный до тошноты. Сначала их торжественно вручали самой Дане, потом – Лешке, а теперь вот и Аля доросла. Кроме шоколадно-вафельных конфет, ничего приличного там было не найти: резиново-пластилиновая помадка налипала на зубы и долго стояла горечью во рту, карамель кислила, а у апельсина или мандарина всегда был хотя бы один мягкий подпорченный бок. Но чудо, желанность этого подарка были не во вкусах – Дана все еще помнила восторг и трепет позднего декабрьского дня, когда они шли с мамой домой и Дана прижимала яркую коробку к животу. Теперь такое счастье выпало и Але.
Лешка положил самые вкусные вафельные конфеты на стол и вышел за простыню, не отвечая на Данины расспросы. Вернулся с тремя плюшевыми игрушками.
– И зачем? Я же все тут обчихаю.
– Постираете потом в машинке, – отмахнулся он, рассадил желто-красно-синих зверей и ушел теперь окончательно. – Это от Али, но сюрпризом.
– Зачем ты сказал! – тоненько заголосила младшая сестра, и мама на кухне саданула половником по кастрюле.
Аля заревела.
– Я же отнес! – заорал в ответ Лешка. – Это чтобы, короче, ты хоровод водила. Она думает, что ты из-за елки, ну, утренника расстроилась. Сказала, что «зверята помогут», еще и конфет своих мерзких насовала.
Аля ревела все громче.
– Алечка! – крикнула Дана, улыбаясь в маску. Рыдания чуть поутихли: Аля не хотела пропустить ни одного Даниного слова. – Спасибо! Я все-все конфеты съем, правда.
– А хоровод? – Сестренка громко шмыгала носом, но не от болезни, нет. Та вылазка обошлась Дане малой кровью, точнее, огромным количеством напрасных слез.
– И хоровод сделаем, и…
– Есть идите, – позвала мама грубым, надтреснутым от усталости голосом.
Топоток Али – лучшее, что осталось во всей карантинной жизни, и Дана жадно прислушивалась к нему. С таким звуком барабанили капли дождя по жестяному карнизу, сыпались яблоки с деревьев на бабушкиной даче, стучал дятел в кронах старых, поеденных жуками тополей. Лешка мялся возле «двери».
– Чего тебе?
– Я бы не приносил, но она…
– Ты, главное, перчатки и маску выбрось, руки вымой хорошо. Потом с супом мне мандаринку передадите, и совсем праздник будет.
Зажженная лампа отражалась светом на круглых, словно бы яблочных боках елочных игрушек, и Дане приятно было представлять, как Аля тащила маму в магазин, выбирала блестящие упаковочки и кукольным гребешком расчесывала мятые иголки.
– Да она вообще тут уже…
Лешкин голос оборвался, и оборвался на страхе, на высокой визгливой ноте, которую Дана замечала порой и у себя. И страх этот не был страхом за себя или о себе, это был страх за кого-то – во входной двери заскрежетал ключ.
Папа вернулся.
Если папа увидит елку и поймет, что к Дане кто-то заходил… Захотелось набросить на пластиково-мягкие иголки одеяло, как на клетку с попугаем. Спрятать, утаить. Оставить для себя.
Дана не сознается: скажет, будто бы ей просунули коробки вместе с обеденной тарелкой. Отец, по обыкновению своему, вернулся взвинченный – Дана слышала по ночам, как он от безысходности «воспитывает» маму, и хотела выйти к ним прямо так, без маски, и близко-близко подойти, чтобы одним своим дыханьем… Но в большой комнате теперь спали Лешка с Алей, и выходить было нельзя.
Да и вряд ли Дана решилась бы на такое. Где ты, ненависть, искренняя и все перекрывающая? Как с тобой было бы легко.
Прорвался запах от ведра, затянутого полиэтиленом, – мать сыпала туда хлорку, лила просроченные гели для душа, но вонь стояла, как в коровнике. Она только усиливалась, стоило прийти отцу: Дана редко-редко дышала ртом и прислушивалась, как он бурчит на Алю, как взвизгивает молния на его теплой куртке. Все: и мама, и дети – должны были встречать отца улыбками и объятиями, изображать счастье. Дана радовалась, что болезнь избавила ее хотя бы от этого театра.
А потом отец закашлялся.
И Дана поняла, что Бог – если он и вправду существует – все же услышал ее горячую, полубредовую молитву. Правда, по-своему.
И по-своему покарал.
Глава 17
О любви
Стас ждал в институтской столовой – той самой, где частенько за дальним столиком работала Кристина, рисовала домашних питомцев на продажу. Он сидел напряженный, все такой же недовольный и листал ленту в телефоне. Маша замешкалась на пороге, прижалась спиной к двери, пропустила горланящих студентов и посильнее затянула маску на носу. Руки у нее шелушились и чесались от спирта, но в перчатках ходить Маша стеснялась: редко кто в автобусе даже маску натягивал выше подбородка, не говоря уже о дистанциях.
Но вирусы подождут.
Стас.
Это до сих пор казалось ей нереальным – всю жизнь Маша была где-то на краю, периферии, незаметная, как бы ни выпрыгивала из штанов, а тут вдруг Стас. Ждет. И даже, быть может, обрадуется ей. Она нервничала перед каждой встречей, ощущая внутри приятную, чуть сладковатую дрожь, – и эта сладость исколотой инсулином Маше мерещилась чудом. Это было не простое волнение перед свиданием, вовсе нет (хотя откуда ей знать, у нее и свиданий-то и не было), иногда оно становилось даже чуть болезненным, тревожным, словно бы тянуло сквозняком с миндально-горьким привкусом, приподнимало волоски на руках, но этого Маша предпочитала не замечать.
Папа никак не возвращался из затянувшегося путешествия – может, не хотел помогать Маше с лысым котом, давал им свободу, а она уже отчаялась до такой степени, что согласилась бы на любую поддержку. Гордость перегорела внутри, истлела в белую золу. Папа был вольным поэтом, человеком мира, человеком-вдохновением – и еще тысячей слов, которыми щедро присыпал свое беззаботное и безработное существование, а Оксана звала его исключительно