Эдуард Скобелев - Катастрофа
Без перспективы все — ничто. Решительно все…
Безделие губительно. Но, черт возьми, мне абсолютно нечем заняться. Читать — противно, смотреть телеролики — тошно. Меня раздражает даже музыка. Негодяи, по чьим заказам делалось убежище, рассчитывали спрятать за стальной скорлупкой цивилизацию и культуру. Они просчитались! В одно мгновенье все потеряло свой смысл…
Не бог спас бы нас, а вера в высшее, объединяющее начало, но и вера теперь не нужна…
Здесь, в отдельном шкафу, я нашел все настольные игры, которыми развлекались безумцы, — от шахмат до шариков, вкатываемых в воронку по винтовой дорожке, наборы для склейки пластиковых макетов кораблей и самолетов, оловянных солдатиков разных эпох и армий — от прусского короля Фридриха Второго до североамериканских индейцев. Но что это такое теперь? Какой идиот может забавляться этим? Отныне это идолы, образы, потерявшие свой смысл…
Нет, скуки нет, но нет и ничего, кроме страха и безнадежности. Память выхватывает из своих выгребных ям то одно, то другое, чтобы причинить новую боль сознанию.
Захлестывает ярость, хочется все крушить, ломать, уничтожать, никому не давать пощады, ни правому, ни виноватому. Теперь все виноваты, и безвинные больше виновных, потому что не остановили их. Как? Теперь-то ясно, когда повсюду смрад от гниющих трупов, — нужно было идти на смерть, но говорить правду, нужно было гибнуть, но бить в колокол, нужно было отстаивать равенство как основу разума, изобличать дураков, стрелять в негодяев! Стрелять, стрелять! Все бы спаслись, если бы каждый восстал против подлости и насилия! Но восстал не как раб, а как творец — меняясь и неся перемены в отношения к Природе и Человеку…
Теперь-то мы были бы счастливы начать со вчерашней отметки, решиться на борьбу за спасение человечества, но — часы уже пробили двенадцать, ничего не изменишь. Горы оружия, в которое мы вкладывали свои надежды, никого не спасли…
Ярость клокочет, разрывает все изнутри, страшным нарывом сосет мозг, пучится, взламывая черепную коробку: ну, почему, почему я раньше не сделал того, что мог сделать? почему я и почему другой оказались трусами, соглашателями, болтунами, лжецами, гнусными гадами? почему мы не сумели предотвратить катастрофы? почему предпочли плевые интересы своего уюта, желудка, положения и банковского вклада своим высшим интересам жизни и продолжения рода? Неужели кто-то из нас все же не верил в возможность рокового исхода? Не верил, не верил, не хотел верить — так легче было и проще!..
Наше общество было страшно прежде всего тем, что скрывало правду. Существовали могущественные организации, все усилия которых сводились к обману, к дезинформации и утверждению лживых надежд. Нас, людей, удерживали друг от друга, мешали осознать общие интересы, подавляли нашу мысль и волю…
Нужно было грызть зубами глотки, идти на пули, на виселицы, но поднимать народы против горстки ублюдков, создавших систему мировой лжи, мировой эксплуатации и мирового террора!..
Чтобы жить сегодня, нужно было убивать — вчера. А теперь — поздно. Ах, как поздно теперь считать прежние шансы!..
Среди ночи и посреди дня — ошеломляющий удар. В лицо, в душу, в сердце, в сознание, в память. Свет повсюду пронзил насквозь, зрение потерялось, вздрогнула, волнами задвигалась земля, где-то посыпалось, обрушилось, но упало потом, застлав все непроницаемой пылью, уже потом, и звук пришел — вулканоподобный, все поглотивший — тоже потом… Бежали, кто мог, большинство несчастных оседало на бегу, словно проваливалось в глубокий снег. Каждый был если не парализован, то полностью подавлен, лишен самоконтроля и мысли. Все диктовалось инстинктом и рефлекторным навыком. Страх, безотчетный, но неодолимый, управлял теми, кто искал спасения. Мысль о том, что, может, еще не полный конец, не всеобщая погибель, эта мысль явилась гораздо позднее, жалкая, цеплявшаяся за предательскую надежду — может, ошибка? Но если бы даже произошла ошибка, какое уже имело значение это для тех, чьи судьбы осветила вспышка распавшихся или соединившихся частиц?..
При критических режимах начинается реакция деления ядра или синтеза новых элементов. Для души есть свой критический режим, когда стремительно распадаются прежние убеждения и возникают новые… Именно это и происходило. Слабость, провал сознания, безразличие, панический ужас были фоном свершившегося переворота. Падая, я заметил, как из камня, — из обыкновенного камня! — ударил в человека разряд молнии и разрубил его пополам…
Все эти силы, о которых человек думал, что он их властелин, оказались выше человека. Сложенные вместе, они вышли из-под контроля. И сам человек, преступник, оказался жертвой своего преступления…
Начиналось просто: взяв в руки дубину, волосатое двуногое объявляло себя князем, собирало свору бездельников и понуждало разобщенный люд платить дань… Этот принцип действовал вплоть до последних дней. Насилию приписывали даже божественный смысл, а затем смысл естественного закона…
Мы были только на пути к человеку, но для его рождения нужны были подлинно человеческие условия. Сдавшись насильникам, все больше усваивая их психологию, мы даже уже не требовали подлинно человеческих условий жизни, потому что не знали или забыли, что это такое. Нам не позволяли это знать, облаивая любую свежую мысль, называя гуманизм крамолой и происками коммунизма. Сострадание, сочувствие, понимание — эти понятия не перешагивали пороги нравственных музеев…
Люди проиграли битву за человека. Высокий дух и вершины прозрения подвижников — это оказалось тончайшей пленкой на хребтах вопиющего бездушия и тупости. Большинство обывателей не принимало всерьез предостережений. Даже сильные мира не предвидели, что довольно вспышки мертвящего света и тотчас наступит пора дикости, — исчезнет мораль, пропадут прежние качества человеческой особи. Цивилизация едва-едва держалась на подпорках социального равновесия и духовности — вот чего мы не видели и не хотели видеть. Мир и сотрудничество были, как воздух, необходимы народам, и больше всего тем, правители которых ставили на военную силу. Коллективная безопасность была единственным гарантом существования, но этого не понимали толстолобые грабители народов. Национальная политика получала свой смысл и значение только в русле мирового сотрудничества, но этого они тоже не понимали: социальный и национальный эгоизм привел к повальному отупению — политические деятели мельчали на наших глазах, выступая рупором заговорщиков…
Браунинг держу при себе в специальном кармане.
Не могу вспомнить, куда делся мой газовый пистолет. Все перерыл, но не нашел…
При такой обстановке, как сейчас, нежелательно, чтобы оружие попало в чужие руки. Создатели убежища все же кое-что предвидели: вилки и ножи, которыми приходится пользоваться, сделаны из гибкой пластмассы. И вообще, насколько я заметил, здесь нет предметов, которые можно было бы использовать в качестве оружия…
Сделал последнюю попытку к примирению с Гортензией: принес ей электронный манипулятор. Пусть напомнит о том, как одинок человек, не желающий или не умеющий понять другого!..
О, мы не знали действительного одиночества! Все, что было до катастрофы, — скулеж слабонервных. Пока сохранялось общество, пока солнце согревало землю, на которой зеленели поля и паслись стада, человек не мог быть одиноким, если и бывал окружен ничтожествами. Теперь — совсем иное. Теперь кругом глухие стены, неподъемные цепи и нет не только души, способной понять, но и уха нет, способного услышать. Если нет солнца, то нет и истины…
Одиночество — это когда ни в чем нет уже смысла. Это когда не можешь никому сделать добра — ни завтра, ни послезавтра… Все же нужно было предусмотреть в убежище пару клеток с птицами или хотя бы мух, — в убежище нет ни единой мухи…
Память — не только награда, но и наказание. Преимущественно наказание. Однако если бы не память, разум был бы страшнее всего на свете…
Ночью мне показалось, кто-то ходит. Прислушался: звуки то возникали, то пропадали. Зная, что не усну, пока не выясню причину, я пошел посмотреть, что там такое. Признаюсь, мысль мелькнула, что Гортензия хочет выбраться из убежища…
В коридоре все было тихо — что-то происходило в кухне. Я осторожно отодвинул дверь, — Гортензия вскинулась со своей постели. «Зачем, зачем мы поссорились? Зачем довели до полного отчуждения?..» Я хотел броситься к Гортензии, проливая слезы раскаяния. Мне было жаль и ее, и себя, и обоих нас, не сумевших поладить. Горе должно было сблизить нас, должно было все искупить — разве не ясно?..
Увы, мои добрые намерения были грубо отвергнуты. Едва я ступил на порог кухни, Гортензия схватила коробку с роботом и с неожиданной силой швырнула в меня. Если бы я не увернулся, тяжелый удар пришелся бы мне в грудь. И все же, потеряв равновесие, я упал, призывая взбесившуюся женщину опамятоваться. Хорошо, что я был осторожен: внезапно ее нога описала дугу у моего подбородка — это напомнило мне, что Гортензия владеет приемами каратэ.