Эдуард Скобелев - Катастрофа
— Теперь уже я не верю, что мы на что-то еще способны. В твоих сейфах есть электронные игрушки…
— Довериться не человеку, а роботу — кощунство! Полная моральная деградация!..
Мир рухнул, оттого что человеку было легче умереть, чем перемениться. О, я насквозь вижу этих жалких людишек! Мужчина всегда боялся половой слабости больше, чем бесчестия и глупости. Разве Фромм исключение?.. Я ликовала, смиренно опустив глаза. Во мне клокотала ненависть к трусу, слишком мелкому, чтобы хоть раз вдохновиться смелостью. Во мне билось в тот момент сердце Лойолы или, быть может, Гурахана, который тоже ненавидел людей, потому что слишком любил их.
— Прости меня за все грехи, о которых ты знаешь лучше, чем я… Культура, люди, планета — неужели ты думаешь, что я чурбан, составленный из аргументов за и против?
— Зачем я тебе? Ответь, не юли!..
Фромм мычал нечто несуразное. Он был застигнут врасплох.
— Ты единственное существо, какое связывает меня со всей вселенной… С прошлым. С надеждой…
Это было правдой: и он для меня и я для него — последний мосток к надежде. Но оба мы слишком по-разному понимали надежду и потому были несовместимы…
Я сделала важное, может быть, важнейшее открытие, что в страданиях и гибели мира повинны прежде всего женщины: они принимали в объятья подлецов и тем умножали подлость! В каждом, кого обнимает женщина, должно быть что-то от подвижника, страдающего за всех людей земли. Самая порочная женщина не смеет забывать, что ее чрево охраняет вечность. И рожала она детей или не рожала, будет рожать или не будет, она должна помнить, что она — мать всего человеческого рода, хранительница жизни во всем мирозданье!..
Уж коли все мужчины оказались ничтожествами, женщина должна была в последнюю перед нажатием роковой кнопки ночь удушить своего сонного партнера!.. Она должна была не пощадить ни мужа, ни сына, ни отца — ради людей Земли…
Я бы не пощадила, я бы не пощадила!..
Переживая оттого, что всю жизнь я была жестокой, я чуть не плакала. Но не доброй хотела быть, а еще более жестокой и гораздо более сильной, — чтобы каленым железом выжигать мелких и ничтожных. Если бы мне сказали, что среди миллиарда насчитывается только сотня людей, способных жить и умереть гордо, я бы без колебаний обрекла на смерть остальных…
Вспомнился Такибае, которого все тайно ненавидели и презирали. Он нравился мне тем, этот чернокожий мужлан, что умел быть непреклонным. При всей своей распущенности он так и не отважился на связь со мною, и я знаю, в нем говорил какой-то принцип, какое-то предубеждение. Я возненавидела Луийю прежде всего за то, что она сумела прибрать к рукам диктатора и пользовалась у него почти непререкаемым авторитетом, хотя в обществе он частенько помыкал ею. Сестра Око-Омо, смертельного политического противника режима, даже не лишилась положения и влияния, хотя советы сыпались со всех сторон. Сэлмон, например, предлагал использовать Луийю в качестве заложницы…
Кумиром моего детства был и остался отец, надзиратель городской тюрьмы…
Мы жили в Цюрихе возле железнодорожного вокзала в многоквартирном доме. Взрослые держались между собою замкнуто и сдержанно, но дети играли вместе — катались на велосипедах, гоняли мяч, курили сигареты, дрались, женихались, рассматривали украденные у родителей иллюстрированные журнальчики. Кто-то принес слушок, что мой отец — садист, жестоко избивающий заключенных. Вероятно, так оно и было, потому что на вопрос, как он обращается с заключенными, отец зло ответил: «Это не люди, поверь, это отпетые негодяи, сплошь скоты, не понимающие человеческой речи. Не жалей их, Гортензия. Они хотят получить правду даром. Если дать им волю, они на части порежут людей…»
Такой разговор я затеяла с отцом после того, как меня подвергли неожиданному остракизму, и даже моя лучшая подруга Мэриам перестала приходить к нам в гости.
Уступить своим вчерашним дружкам и подружкам я не захотела, — меня оскорбило их предательство. Никто из них не посочувствовал мне, никто.
Пережив немало горьких минут, я пришла к выводу, что единственный способ уберечься от ненависти — еще пуще ненавидеть своих ненавистников. Я брала пример с отца, который относился к соседям, а может, и к людям вообще с полнейшим презрением. Не ставил ни в грош он и мою мать. Он не ругал ее при мне, — просто не замечал. По ночам мать часто плакала в спальне, но что было причиной ее слез, мне не сказать.
Отца застрелили на улице какие-то подонки. Говорят, из числа тех, кто познал в тюрьме его тяжелую руку. Нам с матерью житья не стало. Мы получали письма, — и нам угрожали расправой.
Однажды в квартиру позвонил человек — высокий, толстый, с круглыми слезящимися глазами. Мать узнала его, он присутствовал на похоронах отца. Он тоже работал надзирателем тюрьмы. Его звали Теодор Фильзе. Мать пригласила его в гостиную, он сел на стул и уже не смог подняться — он был сильно пьян. На вопросы матери он выпучил глаза, повторяя одно и то же: «Эмиль защищал закон. Если даже закон плох, все равно это закон». Эмилем звали моего покойного отца.
А через неделю Фильзе пришел к нам и остался ночевать. Я не сообразила, для чего он остался. Я думала, он рассказывает матери что-то об отце, подкралась, чтобы подслушать, и впервые увидела, как это бывает между мужчиной и женщиной. Меня мать особенно поразила, так поразила, что я ее возненавидела…
Они поженились, и Фильзе, напиваясь, нудно внушал, что я должна называть его «папашей Фильзе». Он покупал мне подарки и катал по субботам на подержанном «Фольксвагене», с трудом втискиваясь в водительское кресло.
Для меня он был пустым местом, этот «папаша». Я ездила с ним на машине только для того, чтобы показать мальчишкам и девчонкам из нашего двора, что я плюю на их мнение.
А потом «папаша» стал напиваться все чаще и чаще, его уволили с работы, он сделался раздражителен и без конца скандалил с моей матерью…
Как-то в субботу наша семейка отправилась за город. На пустынном шоссе машина врезалась в столб и перевернулась. Меня выбросило через открывшуюся дверь. «Папаша» был убит наповал. Мать получила тяжелые травмы. Ее еще можно было спасти. Она была в сознании и просила наложить ей жгут на порванное бедро. Я схватила дорожную аптечку, но не обнаружила там ни йода, ни бинта, ни жгутов, — в аптечной коробке «папаша Фильзе» держал игральные карты и сигареты с наркотиком…
Мать скончалась от потери крови за минуту до того, как подоспела «скорая помощь»…
Я слезинки не уронила во время ее похорон. Тем более что у меня не было оснований тревожиться за свою судьбу: у «папаши Фильзе» неожиданно обнаружились довольно крупные деньги…
Через год я случайно познакомилась с Дутеншизером. Он был старше меня на тридцать лет…
Довольно воспоминаний! Воспоминания расслабляют, и это ни к чему…
Природа нарождает жизнь. Но природа безразлична к тому, постигнет или не постигнет живое существо ее высшие законы. Так и волны рациосферы, которые мы воспринимаем особыми органами в виде «мыслей из ниоткуда», безразличны к тем, кто их воспринимает. Так говорил Гурахан…
Но разве спрячешь от себя правду? Мне не ужиться с Фроммом. Мы оба будем хитрить, дожидаясь подходящей минуты, чтобы схватиться насмерть…
Сегодня ночью опять стучали в люк. Фромм караулил, зачем-то напялив на себя пуленепроницаемый жилет. Я поймала взгляд, который, думаю, истолковала вполне верно. Теперь, когда нет Луийи и оба мы довольно обнажились друг перед другом, каждый боится насилия…
Все это я предчувствовала. Утром хмурый и злой Фромм предложить спать в разных помещениях.
— Я тебе больше не нужна?
— Есть обстоятельства. Они требуют, чтобы мы спали в разных помещениях…
Я посмотрела на него с презрением, но спорить не стала.
Передвинуть стол в кухне было невозможно, — мебель привинчивалась к полу, — но я нашла достаточное пространство между столом и холодильником и поставила там раскладную кровать, впрочем, очень удобную, для которой имелся отличный матрац и несколько комплектов цветного белья в пластиковых пакетах.
За ужином Фромм не проронил ни слова.
— Может, нам и питаться раздельно?
Он не поднял глаз.
— Не знаю.
— А я знаю. Если мы не найдем общего языка, мне придется уйти из убежища.
— Зачем же так? — Фромм брезгливо поморщился. Но мысль понравилась ему. Я это тотчас заметила.
Отныне он будет обдумывать этот вариант. Пусть обдумывает. Он вряд ли сознает, что это такое — его нынешняя жизнь. Он за жизнь принимает свои фантазии. Но так не бывает, чтобы не наступило протрезвление. Так не бывает…
Фромм ушел, но через четверть часа постучался ко мне. Я листала книжку, которую когда-то, еще до операции, принесла в кухню-столовую Луийя.
Фромм вопросительно кашлянул. Он не хотел переходить Рубикон, ему довольно было попугать меня. Пожалуй, и я не хотела полного разрыва. Но все неостановимо шло к тому…