Федор Метлицкий - Остров гуннов
Все смыкались вокруг меня.
– Это инстинкт родства, близости между людьми. Сотворение родины всех. Наши ученые выяснили, что род человеческий произошел от одной праматери, которую назвали Ева.
– Как это? – разочарованно засмеялся Дуло. – Чтобы все были родные? У нас разные предки.
– Куда ни глянь, везде в истории – бегство в уютные объятия вселенского родства. Вера в вашего Священного Пня, Господа Мира или в Нечто Упорядочивающее Мир, – это вера в достижение дома обетованного – Эдема.
– Ну, это так, – согласился Мстислав. – Но куда бегут богатые?
– Туда же, что и все, – убеждал я. – Отчего вы любите? Своих родителей, свои семьи, девочек? Попробуйте представить, что потеряли их. Что тогда будет?
– Бездомность! – догадался Остромысл.
– Да! – воодушевился я. – Бездомность в христианстве – это выпадения из рая. Это то, что называют страданием, желанием повеситься. Конечно, те, кто способны страдать. У кого главный инстинкт не исчез в ожиревших душах
Все посмотрели на Владимứра и Мстислава. Те заволновались.
– Это еще зачем?
– Стремление любить – инстинкт любого живого существа, – продолжал я. Это есть и у зверей. Но осознанность ужаса оставленности – черта человека. Обычно, жалуются на одиночество. Но не говорят, что оттуда выплескивается любовь. Как любящие не говорят о причинах любви. Было бы странно, если вместо слов любви вы бы начали говорить о природе этого чувства.
Я вспомнил свое детство. Может быть, ищу дом, а не какие-то божественные высоты. Я родился с этим инстинктом на краю земли, рядом со страной Ямато. Мой отец пережил послевоенный голод и застывшее равнодушие выживания вокруг, на окраине, застроенной лагерями. То есть, в состоянии отпадения от божественного рая. Может быть, мое детство было изолировано, как розы в саду всесильного коменданта концлагеря. Как же вам объяснить небывалую музыку той земли, где у яблонь «райских» стоял?
Отец хотел, чтобы я жил лучше него, и поэтому неторопливо сдваивал жесткий ремень и, просунув мою голову между родных колен, неумолимых, как у Бога Гневающегося, выбивал мою лень к учебной муштре на моей дергающейся голой попе. Так своеобразно он выражал любовь к детям. Поэтому бессловесную мать я воспринимал со стороны, она, пригорюнившись, бесполезно жалела меня. Я убегал, однажды оказался в детдоме. И во мне был ужас – детской раны, когда боль сиротства в нас скулит. Но всегда был связан с миром ранним первозданной родины – семьи. И возвращался. Но к семье подлинной, куда хотелось бы вернуться навсегда. Этого не объяснить.
Галдящие школяры ждали.
– В детстве я уходил на утесы, чтобы видеть сияние залива, – объяснял на примерах, зная, что они не любят скучные философские пассажи. – И они стали родным домом. Как писал в «Собрании песка и камней» в XIII веке буддийский мыслитель страны Ямато Итиеу, назвавшийся Мудзю – Бесприютный: «Когда человек уходит из семьи… довольствуется лишь тремя одеялами и одной чашкой, – тогда для него вся земля между четырех морей становится родным домом. Просторен и велик его дом! Как раз у бездомного дом есть, а был у него дом – вот тогда-то он был бездомным».
Школяры шумно приветствовали этот тезис. Готовы были тут же пуститься по миру на крыше вагона.
Я вспомнил, как совсем ушел из дома, поступив в институт. И тогда ощутил в себе мир. Это юность моя – неприкаянным уютом кафе, за потертым столиком гибельных ожиданий…
– Это не значит, что у меня не было дома. Инстинкт родины был во мне всегда. Я жил на моей родине, а не в реальности. Этот инстинкт бросал меня ко всему в мире, что доверчиво откликалось мне (правда, больше это был женский пол). Болезненно и остро переживал все то, что близко. Задыхался от счастья, когда обнаруживал в окружающем родное. В этом чувстве нет умиления от того, что ты хочешь делать добро, или эгоистического желания принадлежности любимого тебе. Это чистое приятие родного, кому могу сделать все, чтобы ему было хорошо. И в душе звучали стихи, хотя я не поэт. Здравствуй, гулкий вокзал, – откуда здесь запахи угля, с детства бездомного мне открывавшие мир? Наверно, это самый сильный древний инстинкт, о котором знал наш поэт Пушкин. Два чувства дивно близки нам, в них сердце обретает пищу – любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам. Это не о конкретных безалаберных родителях, взбалмошной матери, бившей его по рукам, и глупых гувернерах. Это – о той родине, на чьем пепелище он мог бы успокоиться. Где можно быть и циником, и ловеласом, и низким, но не так, как вы. «Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок – не так, как вы – иначе…».
– Да, мы догадываемся, о чем вы, – сказал любвеобильный Мундюх. – Это киски. В них сердце обретает пищу.
– Кстати, о кисках, – перекричал я сильно возбудившуюся толпу. – Помните, читал вам Пушкина «Я помню чудное мгновенье – передо мной явилась ты?» Стихотворение, положенное на музыку. Это – не совсем о любви к киске. Поэт признался в письме к другу: пишешь мне о мадам Керн, которую с помощью божией я на днях…
Ликование было такое, что все замахали шпагами и даже в избытке эмоций устроили краткое фехтование. Признаться, и у меня это письмо тоже запечатлелось в мозгу.
– Наверно, творчество исходит из одиночества, истерзанности от постоянных сомнений, болезненности. В этом нет ничего здорового. Наш Чехов писал: «Я жил один и умру один». Это не к вам. Вы сумеете изловчиться и не остаться одни. Но как только поймаете кайф, будете с великими наравне. Но лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется… Ведь, каждый знал мгновение, когда был велик. Когда предпочитают выражаться стихами.
Я польстил им, чтобы вызвать эмоции. Школяры одобрительно поаплодировали.
Донести мою мысль могла только поэзия. Я беспардонно использовал вдохновения великих соотечественников, и даже принес в жертву Есенина, раскрывая объятия роще Академии:
– Милые березовые чащи! Ты, земля! И вы, равнин пески! Перед этим сонмом уходящих я не в силах скрыть моей тоски. Особенно этого поэта любили зэки, сидевшие в темницах.
Мои слушатели замолчали. Видимо, что-то поняли. Как те самые зэки.
– Так что же такое бегство из бездомности? – вдруг спросил Владимứр. Я озадаченно продолжал:
– Значит, не поняли. Не инстинкт слабости и силы, не страх, а неприкаянность сводили людей друг с другом, чтобы спастись. Родство друг с другом, стремление к безграничной близости и доверию. Даже сама природа из сострадания бросает мужчину и женщину друг к другу, наградив наше слияние высшим физическим наслаждением. Прав шлягер: «А как на свете без любви прожить?»
Тут мои школяры снова оживились и зааплодировали.
– Инстинкт разума лишь способствует выявлению чудесного родства. Бегство из бездомности – оно вечно. Человек не может жить в одиночестве. Кому не знакомо чувство бездомности, тот находится по ту сторону добра и зла, не способен сострадать другому, его сочувствие – лицемерие. Кто доволен и остановился, тот перестал любить, омертвел. Равнодушие и здоровый идиотизм – это и есть нормальная жизнь, с крепкими нервами. И живешь до глубокой старости. Не то, что мучающийся творческими поисками очкарик – умирает молодым, и часто не естественной смертью. Потому всегда так хрупок человеческий мир.
– А что же тогда своеволие? – спросил Мундюх.
– Это все равно, что ломать свой дом. Путь обратно в одиночество.
– Вы говорите о свободе, – догадывался Остромысл.
– Свобода не может повредить дому, где нашел спасение.
– А наслаждения? – спросил красавец Мундюх. – Разве не в них заключается дом?
– Стремление к наслаждению? – посмотрел я на красавца Мундюха. – Это тоже спасительная встреча одиночеств, переходящая в сладостное облегчение, после которого снова бросает в новые наслаждения. Только здесь природная обязанность мужчины продлить род заменяется кратким наслаждением. Все в человеческом существе – это стремление к бесконечной общности. Игры в вашу любимую лапту, и все, что вываливается из зрелища живых теней, и жажда путешествий, открытий того неведомого, что за океаном.
– А что же тогда семья? Это же высшая близость.
– Любовь и семья – это зенит дома. Но никакая семья не спасает от одиночества. С увеличением семьи беспокойство не утихает. У нашего великого Льва Толстого, которого вам еще предстоит узнать, родилось тринадцать детей, но он хотел весь мир сделать близким.
– Тогда каково е страдание? – спросили Аспарух, Васих, Курсих и Крека. – Тех, които не получили нищо, вопреки жажде любви?
– Есть такие теории, попадающие пальцем в небо. Что жизнь – это страдание. Ибо родившись, мы стремимся к смерти. Нет, жизнь – это уход из страдания в то высшее исцеление, которое может прервать только катаклизм вселенной, подобный извержению природы, унесшей наше прежнее жилище. И то, если наше стремление к дому не преодолеет его, уносясь на дружественную планету благодаря своим технологиям.