Малахитовый бегемот. Фантастические повести (сборник) - Алексей Константинович Смирнов
Надо было поставить чайник.
На середине прихожей, куда Бармашов дошлепал, как подранок-тюлень, ему стало ясно, что сделать этого он не сумеет. И неожиданное превращение чайника в запретный предмет огорчил его намного больше, чем собственно рука, нога и язык; ему сделалось до того себя жалко, что он прекратил движение и расплакался. Носик чайника виднелся, но никак не довлел ему; чайник беспомощно ждал, расположившись на плите, и недоумевал, почему такая задержка. А Бармашов, убиваясь по чайнику, вдруг понял, что не сумел бы его вскипятить, не сообразил бы, как это сделать. Он разучился и разводил про себя руками - там, в воображении, они обе разводились отлично; разнообразные вещи порхали перед ним, как будто ими жонглировали: спички, чайник, ложечка, стакан, блюдце - что со всем этим делать? за что браться сначала, за что хвататься потом?
На глаза Бармашову попалась швабра. Череда действий выстроилась перед ним разнузданным строем; завшивленные солдаты готовились бросить шинели и разойтись по домам. Бармашов напрягся и прокаркал последний приказ; солдаты, повинуясь ему по привычке, которую вот-вот оставят, немного подтянулись и взяли равнение на деревянную ручку. Достать рукой, свалить на пол, схватить левой кистью. Первая шеренга, вольно, разойтись. Шеренга разбежалась врассыпную, обнажив новую, такую же недисциплинированную, на исходе терпения. Доползти до входной двери, поднять швабру, расположить под углом, упереть в язычок замка. Голова Бармашова лопалась от напряжения. Он пополз по коридору, пытаясь отталкиваться шваброй; ручка выскальзывала, и он стал работать локтем. Миновал телефон, сделавшийся бесполезным; оставил позади вешалку с пальто, которое больше не понадобится. На пороге остановился в изнеможении, улегся щекой на коврик. Правый ботинок, оказавшийся в виду, превратился в плавучий бот, медленно уплывавший за темный горизонт, откуда не возвращаются. Отдохнув, Бармашов потянулся шваброй и отворил дверь. Дальше ему стало немного проще: он выгрузился на площадку - медленно, сегментами, как полумертвая гусеница. Он собирался постучать в соседнюю дверь, но небеса смилостивились - а может быть, и нет. Соседка увидела его прежде, чем он устроил себе очередной привал.
- Данилыч! Данилыч...
Она сокрушалась и бестолково металась, и вскоре насторожилась вся лестница, захлопавшая дверьми, словно испуганными глазами.
3
Данила Платонович не однажды видел в кино и не раз читал, как герой, которого поразили пулей или ударили дубиной по голове сразу после выполнения опасного задания, терял сознание и пробуждался под спасительными взглядами докторов.
Он надеялся, что нечто похожее произойдет и с ним. Его скромный лестничный подвиг завершится впечатляющим уколом, после которого он провалится в сон, а после он очнется, и все уже будет замечательно.
Соседи жили такими же представлениями.
- Ему надо успокоиться, - твердили они снисходительному доктору, которого синяя форма делала похожим на аккуратного водопроводчика из дальнего зарубежья. - Посмотрите, он нервничает.
Но доктор сказал, что Бармашова никак нельзя успокаивать дальше, ибо он и без того затормозился до опасной черты.
- Рука не работает, нога не работает, - снисходительно и нетерпеливо объяснил доктор. - И голова тоже. А вы хотите, чтобы я его выключил полностью. Да он не оклемается потом.
Поэтому Бармашов увидел и услышал то, что в романах и кинофильмах обычно остается за кадром. Откровенно говоря, это кино, будь оно снято каким-нибудь авангардным режиссером под музыку Шопена, оказалось бы очень скучным. Потому что на протяжении трех часов - обеих серий - ничего не происходило; Данила Платонович просто лежал на возвышенной каталке, на боку, с подложенным под голову пальто. Вокруг стояла гробовая тишина. Бармашову снова хотелось спать, но сон не шел; ослепительный солнечный свет согревал огромное обнаженное окно. На клеенчатой кушетке всхрапывал страшный человек в черной, некогда меховой, шапке. Рот незнакомца был приоткрыт, и Бармашов видел, что у него выбиты зубы, а на колючей щеке запеклась кровь.
Он не гневался на докторов, которые все не шли; ему было ужасно жалко себя - и чайник, оставшийся в опустевшем доме. Он пытался представить, как оно там сейчас, в доме: тоже светло, потому что занавески тонкие, ветхие; в воздухе лениво плавает пыль. Вещи застыли, как будто вышел завод, и только тикают большие часы в виде медовой бочки, на которую улегся сомлевший медведь. Рядом застыл маленький и серьезный малахитовый бегемот, в молодости купленный в сувенирной лавке. Первоначальное просящее выражение на его слепой морде давно сменилось смиренным разочарованием. Он казался Бармашову талисманом, заколдованной вещью, в которой, как в линзе, соединяются добро и зло, давая на выходе жизнь. Кухонный кран плотно завернут, капля собирается за сутки; водогрей выключен, книги вполголоса обсуждают воцарившееся безмолвие. Постель не убрана, и вмятина от Бармашова еще не выровнялась; выдвинут ящик комода, вывалены документы, в которых судорожно рылись амундсены-соседи, искавшие Полюс. Данила Платонович слабо улыбался: он, конечно, вернется домой, и все обрадуется ему, переведет дух, расправит плечи, и даже медведь на бочке приоткроет сощуренный глаз.
Доктор-коротышка вкатился в смотровой кабинет сердитым жуком, на ходу поздоровался, осведомился о самочувствии Данилы Платоновича, ответа не получил и деловито перевернул Бармашова на спину. Он взялся за каблуки и привычным движением сдернул сразу оба ботинка. Ударная ароматическая волна по-стариковски вздохнула и медленно двинулась огибать земной шар. Доктор страдальчески поморщился, извлек из кармана халата молоточек, провел рукояткой по левой пятке Бармашова. Потом, вероятно, провел по другой, Данила Платонович этого не почувствовал. Покончив с пятками, доктор отвел Бармашову челюсть и положил рукоять молоточка в рот, надавливая на корень языка. Попеременно поднял Даниле Платоновичу руки и ноги; правые плюхнулись. Доктор пошел к столу, писать бумагу. Усевшись, он рассеянно включил радио, и Бармашов стал слушать, как негромко поют ему современные, но незнакомые молодые люди. Неизвестный, новый Максим, не похожий на революционного Максима из юности Данилы Платоновича и потому раздражавший его, иронически заливался о том, что "люди больше не