Собрание сочиннений Яна Ларри. Том первый - Ларри Ян Леопольдович
— А кто это может сказать, — пожимает плечами Маслов, — что следует, а чего не следует? Вон в нашем доме студентка жила. Куда, кажется, образованнее. Выше-то студента что есть? Однако, при всей учености, давала нам читать белиберду. Я-то, признаться, думал себе, где думаю, как не у студентки политические книжки. А мне она другие сует. Предположенье я имел сначала: думал — боится она меня, а то еще думал скрытый смысл найти в книжках. А что увидел. Про одну любовь, да как она страдала, да как шуры-муры разные… Читаешь и обидно за человека. Неужто и жизнь вся тут — около юбки. Она страдает, он уезжает. И что ни книжка — одно и то же… Не спорю, надо, безусловно, и про это писать. Любовью-то каждый переболеет в свое время. Ну, а еще-то где? Которое любви важнее? Вот вам и критики…
— Может, намек она тебе давала?
— А сами-то критики и писать не умеют, — говорит Желнин, — ни у одного критика нет романов.
— Ври-и?
— Это правда, — улыбается снисходительно Лидия Михайловна.
Хохот валит нас с ног. Прижимая руки к животам, мы смеемся до слез.
— Ах, курья нога! — кричит багровый от хохота отец. — Вот ловкачи, а?
Евдоха вытирает согнутым пальцем слезы и, качая головой, выбрасывает слова вместе с удушливым кашлем:
— Ах, мазурики! Ну, наро-од… Удумают же…
Лидия Михайловна обижена.
— Бог знает какие вы странные… Я предложила… Не хотите — дело ваше.
— Нет, нет! — запротестовали мы. — Теперь непременно давайте.
— Теперь за пять верст побежим посмотреть.
— Пускай придет! Поглядим! Может, по дурости хохочем…
Прошло несколько дней. Политрук Дудник, толстый, широкоплечий украинец, спросил как-то:
— Все понимаете в лекциях по литературе?
У нас глаза на лоб полезли.
— Какая литература?
— Был у вас Пружанский?
— Никакого Пружанского не знаем.
Дудник свистнул:
— Смылся, сукин кот. То-то я смотрю… Паек взял за три месяца вперед, а плана не представляет…
Спустя неделю повар Ткачев назвал Бершадского критиком, Бершадский разбил повару нос.
Со словом «критик» стали обращаться после этого осторожнее.
Глава XIX
После обеда мы читаем газеты. Они синие, желтые, оранжевые, серые, голубые. Бумага твердая, шрифт стертый. Статьи такие большие, что как только взглянешь, так и спина начинает болеть. Мы читаем газеты, начиная со стихов Демьяна Бедного, потом переходим к телеграммам. Длинные статьи читает железнодорожник, и, если они кажутся ему интересными, он в двух словах передает нам их содержание.
Мне газету читать не под силу. Очень мелкий шрифт, да и слова отдельные без начала и конца. А вместо фраз — разные точечки и крючочки. Половина газеты замазана, затерта.
Лучше всех справляется с газетами Бершадский. Не смущаясь отсутствием в тексте многих слов, он смело плавает в газетных столбцах, добавляя, при случае, «от себя», объясняя затертое «собственными словами».
— Английские газеты, — читает Бершадский, — полны злобными выпадами против… затерто… Но, очевидно, выпадами против Волкова, Маслова, Евдохи и всего отряда в целом… Ну, а тут одно только слово понятное: варварами. Здесь у наборщиков, видать, произошло расстройство желудков.
— Врешь, — кричит из угла наборщик Тихомиров, — это не от наборщика зависит. Печатники подкачали. А скорее всего — шрифты разбитые, вроде бабушкиной калошки. Ну, краска — ни к черту. Приправка — тоже видать…
— А ты бы, Бершадский, перевел с английского-то.
— Без словаря? — ужасается Бершадский. — Впрочем, зачем еврею словарь, когда его угощают папироской?
Смеясь, мы протягиваем ему папиросы. Усевшись поудобнее, мы подталкиваем друг друга локтями и от предстоящего удовольствия потираем руки. Десяток спичек услужливо вспыхивает под носом Бершадского, и он, не желая обидеть никого, ухитряется прикурить сразу от десяти спичек.
— Та-ак… Ну, я сразу же и за перевод… Английские буржуа очень недовольны нами. Считая дурным примером для своих рабочих Октябрьскую революцию, буржуи Англии желают… Желают…
Бершадский морщит нос и произносит несколько замысловатых ругательств.
Многие привстают с кроватей.
— Ну и матерщинник!
— Какой человеку дан талант!?
В углу откашливается Волков. Это значит Бершадский настроил его на душевный разговор. Мы повертываемся в сторону Волкова.
— Занятно все-таки, — откашливается Волков, — выходит, что загранице не нравится наша власть. Ну-к что ж. Не нравится — так будем меняться. Которые вот ругают нас письменно — пускай себе приходят в Расею и работают. А что, может, напишем им: дескать, очень вам благодарны за ваши заботы, спасибо, дескать, что вы нам лучшей жизни хотите.
— Ах, суки, суки! — подскакивает к кровати Волков.
Большой, взъерошенный, он трясет огромным кулаком, угрожая невидимому врагу, неизвестным людям, которые где-то далеко за океаном заботятся о нашем счастье.
— Что они знают, — ругается Волков, — как они понимают нас. Варварами нас пишут. Что ж, может, мы и вправду варвары. Но почему ж мы хуже-то их? Ну, ладно! Он там знает разную математику, географию, с тарелки есть приучен, а я не знаю. Ну, а почему же я хужее его? Нет, дорогой человек в манжетах. Не хуже я тебя. И я хочу математику и географию и с тарелки чтобы…
— Им обидно это будет! — кричит наборщик. — Если все будут, как один, над кем же буржую куражиться тогда?
— Никто нас не знает, — вздыхает Волков и ложится на кровать, закидывая руки за голову, — да мы и сами себя не знаем… Помню, был у нас в германскую войну солдат Ковязин. Чистюля, скажу, каких свет не видел. Уж на что паршива окопная жизнь. Хуже скота человек живет. А Ковязину она хоть бы что. Он и бреется каждый день, и чистит себя, и полирует. И в блиндаже чистоту разводит. Прямо — удивление. Да брось ты, говорим. Не могу, отвечает. Люблю я, земляки, когда кругом меня чисто все и прибрано. Такой был солдат: в деревню придем, так он стекла в избе вытрет, во дворе подметет, а то одного разу цельный цветник устроил под окнами. Сам, говорит, не увижу, а вы любуйтесь. Вспоминайте солдата Ковязина. Случилось нам раз в разведке быть. С Ковязиным, значит. Попали мы в фольварк. Дом с колоннами, а в доме ни души. Чистота. Кругом цветы. В дому полы натерты воском. Всюду картины, мебель красивая, ковры огромные. Разбрелись мы тут по комнатам. Ходим и удивляемся: до чего ж это прекрасно живут люди.
Прошло время. Надо, смотрю, и дальше идти. А Ковязина нет. Где Ковязин? Ну, в дому, наверное, остался. Я обратно. Побежал из комнаты в комнату. В одну открываю дверь и присел даже от удивления.
Волков, как опытный рассказчик, в этом месте делает продолжительную паузу, затем садится и ерошит волосы пятерней.
— Гляжу и глазам не верю! Вижу, сидит Ковязин на открытом рояле орлом… Я к нему. Что ты, Митя? Бог с тобой! А глаза у него тихие такие, умные, но строгие. Смотрит он на меня и говорит серьезно: бей, грит, Волков, картины. Ломай, грит, все. Ну, я и давай глянец наводить. Ломаю, а у самого мысли веселые: нате, думаю, стервы! Чувствуйте и вы войну. На шум остальная кобылка ввалилась. И тоже присоединились. Озверели люди. Ефрейтор стоит и как поп руками благословляет:
— Круши, — кричит! — На смерть нас послали, так пусть хоть вещами поплатятся.
Ну и разворотили мы дом начисто. Пришли после нас офицеры и говорят: если, говорят, немецкая это работа, так почему все на месте. А если русская, так какие же сукины дети успели напакостить.
— Ковязин-то после того случая, как? Бросил чистотой заниматься?
— То-то, что нет. Каким был, таким и остался. Только задумываться начал, а вскоре и дезертировал.
— А ты?
— И я дезертировал. Дурак я, что ли, за чужого дядю шею подставлять?
— А как ты думаешь, могут они пойти на нас?
— Они-то? Навряд. Сам буржуй, он этого терпеть не может, где стреляют, а солдат разве пойдет?
— Погонят, так пойдет!
— Э, не те времена, товарищи. Да и сколько войска потребуется, чтобы Расею угомонить. К каждому ведь двух солдат придется поставить. А где они найдут войска такую уйму? Да ведь и с войсками шутить не приходится. Теперь им очень даже просто и штыки повернуть назад. Теперь пример показан.