Чернее черного - Иван Александрович Белов
– Бать, а бать, – позвал сзади до боли знакомый голос.
Семен резко развернулся и увидел Ванятку. Сын стоял, держа голову на вытянутых руках. Синие губы шевелились, запавшие глаза мелко подрагивали.
– Бать, подержи, а то тяжело. – Ванятка сделал неуверенный шаг и протянул страшную ношу.
– Сынок, – растерянно выдохнул Семен. Он бы, наверное, упал, но ног не чуял, словно паря в протухшей густеющей темноте.
– Батюшка, а может, зря мы от Москвы-то сбежали? – Потянуло сладостью горелого мяса, и из темноты выплыла обугленная дочерна низенькая фигурка. С обожженной головы лохмотьями повисла дырявая кожа, на лице, без носа и губ, жутко белели глаза с размытым выкипевшим зрачком. Настенька. Дочка. Семена повело, он засипел. Мертвецы подступили вплотную, навалились, давя грузом склизких разложившихся тел. Семен упал, забарахтался, чувствуя, как ледяные руки подбираются к горлу. Он дернулся, завопил и… очнулся в сером мареве, воняющем гарью, псиной и трупами. Ни рук, ни ног он не чувствовал, тело онемело. Перед глазами плыло, раскалывалась чугунная голова. С сизого неба падали крупные капли дождя. Ночное нападение, разбойники, упырь – все было явью. Семен тихонечко заскулил. Рядом ничком лежал Ванятка. На откатившейся в сторону голове балансировала взъерошенная ворона, деловито выклевывая глаза. Окровавленный клюв клацал по кости.
– Кыш, проклятая, кыш! – заревел Семен, но вместо слов из горла вырвался сдавленный хрип.
Птица удивленно посмотрела черным глазом и на всякий случай нехотя отпрыгнула в сторону.
– Кы… ш… кш… – Семен подполз и сгреб в охапку Ваняткину голову. Кровавые дыры пристально смотрели на отца, синие губы кривила усмешка. – Сыночка, сыночка, – шептал Семен, перебирая мягкие, шелковистые волосы.
Пепелище на месте родной избы дышало дымом и жаром, налетавший ветерок вздымал облачка серого пепла и раздувал оранжевые уголья. Потрескивали обугленные венцы, ребрами торчали провалившиеся стропила. Черным надгробием дыбилась закопченная печь. Настька! Семен, подвывая раненым псом, вполз на остатки крыльца и принялся расшвыривать горячую золу и тлеющий хлам. Ожогов не чувствовал, кожи, вздувающейся пузырями и облезающей с ладоней, не замечал. Выл и копал, пока не выгреб крохотный череп и горстку тоненьких черных костей. Всего и осталось у Семена от счастья – угли, горстка праха и гнилая ямина вместо души. Где-то под рухнувшей избой осталась Аксинья с нерожденным дитем. Сил копать пожарище больше не было. Семен сгреб под себя останки детей, свернулся калачиком и заскулил разродившейся сукой, у которой отняли щенят. И серое небо, набрякшее копотью и дождем, плакало вместе с ним.
Время остановилось или побежало быстрей, прошло одно мгновение, день, а может быть, год. Семен трясся в беззвучных рыданиях, кусая до крови губы и что-то исступленно шепча, наедине с горем, болью и злобой. Безысходной, неистовой, остервенелой: на весь мир, на Новгород, на себя. Теплые капли падали на спину и затылок, ползли по лицу. Семен не двигался, желая лишь одного – умереть. Звонко щелкали угли, каркали вороны, ветер тоскливо шелестел кронами обожженных берез.
– Мил человек, – тихо и вкрадчиво позвали из-за спины. – А мил человек.
Семен поднял голову, проморгался и увидел страшное чудище, грязное, растрепанное, горбатое. Влажную горечь пожарища перебила густая смрадная вонь.
– Ты не помер, мил человек? – умоляюще уточнило страшилище.
– Н-не помер, – кивнул тяжелой башкой Семен, под слоем грязи рассмотрев человека. Слова давались с трудом, собственный голос он не узнал.
– А я думал, нет никого, – зачастил человек. – Горе, горе-то какое! Всех побили нехристи клятые. Никого не сжалели…
Незнакомец резко замолчал, присмотрелся и спросил:
– А ты, случаем, не Семен Галаш?
– Он самый. – Семен едва заметно кивнул.
– Не узнал я сразу тебя, Семушка. – Человек всплеснул руками. – Эко кровищей ты перемазался. А я Петр Лукич. Да ты чего, не помнишь меня?
– Петр? – Семен только сейчас опознал соседа напротив, старого склочника и брехуна Петра Карпова, прозванного в селе Воронком.
– Я, Семушка, я. – Старик присел рядом на корточки, обдав удушливой вонью выгребной ямы и гнилых овощей. – Тати как нагрянули, я в нужнике сидел, с вечера нажрался соленых груздей, а они забродили, сукины дети, да как меня понесло, спасу нет. Три раза́ за ночь бегал, а оно льет и льет, удержу нет, аж скрутило кишки. Сижу, значит, вдруг вой на селе, огонь загорел. Думал, пожар, хотел тушить побежать, а гляжу – по улице оружные бегут, в дома ломятся, людишек смертным боем бьют. Ну я в очко и нырнул, дерьма нахлебался, зато живой. До утра чавкал, вылез, батюшки-святы, нету деревни, одни мертвяки. И старуху мою, Анну Никитичну, сгубили, не сжалели. А она хорошая была, помнишь, Семушка, Анну Никитичну?
– Помню, – глухо обронил Семен. – И моих всех сгубили. И детей, и жену.
– Аксинья живая, – всполошился старик. – Живая, вот тебе крест.
– Живая? – Семен подался вперед и сцапал Воронка за плечо. Его затрясло.
– Сам видел, сам, – закивал Петр. – Глаза еще не ослепли, слава Христу. В говне валандался и в щелку смотрел, видел, как по улице тати ребятишек гнали, а с ними твою Аксинью и Катерину Карушину. Остальных-то сразу убили, а этих, видать, с собой увели.
У Семена подломились руки, и он упал лицом в жидкую грязь, под пальцами склизко ползли комья первой весенней травы. Аксинья живая! Живая, живая! Семен подавился жутким лающим смехом. Попала в разбойничьи лапы, терзают ее, мучают, насилят, а ты, сучий сын, отдыхаешь тут, скулишь и жалеешь себя. Надежда, робкая и слабая, придала Семену сил, вырвала из обморочного забытья. Он встал на четвереньки и шумно проблевался, давясь мутной кислой водой. Замотал башкой, перед глазами плыли и вспыхивали цветные круги.
– Ты поплачь, Семушка, – посоветовал Петр Лукич. – Поплачь, легше будет. Я вот теперича думаю, ну отсиделся в говне, шкуру спас, а зачем? Ни избы, ни старухи, ни села. Зачем жизнь-то эта проклятущая мне?
– Того, дед, не ведаю, – признался Семен, нашарил топор, сжал липкую рукоять и поднялся на тряпичные ноги. Колени подогнулись, его повело, словно пьяного. – Знать, так написано на роду: тебе жить, мне смерти имать.
Он пристально посмотрел Петру Лукичу в подслеповатые глаза и прохрипел:
– Ребятишек моих схорони на погосте, под старой березой. Я бы и сам, да времени нет.
– Похороню, как положено похороню, – затряс старик грязной свалявшейся бородой. – Всех зарою, может, затем и живу?
– Может и так. Прощай, даст бог, еще свидимся. – Семен посмотрел на пепелище родного дома и на детей, повернулся и побрел в сторону сгоревших ворот. К неприметной могилке у старой березы он вернется нескоро и совсем не тем, каким уходил.
Метаморфозы