Время перемен - Владимир Владимирович Голубев
- Не знаю пока Ваня, ждём, что будет дальше. – спокойно отвечал ему уже немолодой Строганов.
Начало темнеть. К ним снова пришли солдаты, без единого слова развязали их и внесли еду и много спиртного. Такая была китайская традиция — перед смертью жертва должны быть сытой и пьяной, желательно сильно пьяной. Все всё поняли – события шли по самому плохому сценарию.
- Никак казнить будут? – неверяще помотал головой Самойлов, — Так за что же?
- Похоже, Хэшень решил заткнуть нам рот наверняка… - Строганов смотрел в одну точку на стене камеры.
- Но ведь это война! Государь такого не попустит! – медленно проговорил иеромонах Самсон, один из немногих настоящих священнослужителей в миссии.
- Хэшень не верит в силу нашу. Да и император Цянлун считает русских обычными дикарями. – Строганов скривился в усмешке, — Англичане и голландцы напели им в уши то, что сами маньчжуры хотели слышать. Непросто всё будет, наверное, и на Нерчинск они пойдут. Но, нам этого не увидеть. Хорошо, что детей успели вывести…
- Линчи[1]? – Самойлов испуганно смотрел на своего начальника.
- Вот, уж не думаю. Под такой пыткой много можем прокричать, а Хэшеню нужно, чтобы мы молчали. Нет. Но к смерти пора готовиться. – Строганов встал, перекрестился и произнёс, — Помолимся, братья.
Никто из заключённых и не притронулся к еде и питью. Пришедшие на рассвете солдаты застали всех русских за общей молитвой, никто из них не был пьян, как рассчитывали их палачи, что вызвало гнев охранников. После нового избиения, заключённых начали поить водкой через большие кожаные воронки, но окончательно опьянел только отец Валериан, из якутов, который спиртное, вообще, не пил. Остальные же держались, хотя и демонстрировали своим палачам полную потерю сознания.
Самойлова несколько раз вырвало, в глазах всё плясало. Он и вправду был всего на шаг от беспамятства. Василий твердил себе слова пятидесятого псалма, на которых сосредотачивался и держался как за последнюю соломинку: «…Не отвержи менe от лица твоего и Духа твоего Святаго не отими от менe. Воздаждь ми радость спасения твоего и духом владычним утверди мя…[2]». Всех потащили, слово кули с мукой, кинули в повозку и вывезли на площади, где уже всё было готово к казни.
Первым потащили Строганова. Глава миссии демонстрировал свою беспомощность ровно до того момента, пока его не подняли на эшафот.
- Хэшень, ты пытаешься скрыть своё беззаконие и неуёмную жадность за жестокой казнью людей, которым многие годы обещали безопасность! Ты желаешь напасть на страну, что многие годы была верным другом и добрым соседом империи Цин! Но помни, что предательство будет наказано! Господь сказал: «Мне отмщение, и аз воздам»! Грядёт гнев Божий!
Немолодой дипломат прокричал всё, что собирался, пока палачи смогли нагнуть его над плахой. Взмах меча, окровавленная голова в руках оскалившего маньчжура, восторженный вой толпы. Отсечение головы считалось позором, но для русских всё было наоборот. По очереди все члены миссии выходи́ли на казнь, произнося слова молитв. Даже отче Валериан смог прийти в себя и достойно принять смерть. Такая стойкость и истовая вера казнённых, как и слова посланника не были сейчас услышаны и поняты беснующейся толпой.
Самойлов, оказавшийся, по воле случая, последним из вышедших на плаху, был спокоен и даже как-то равнодушен. Всё время после ареста он только и размышлял, что о Боге. Много лет назад, в детстве, Бога маленький тогда ещё Варух представлял в виде своего дядьки, рабе Азарии, огромного бородатого злобного и совершенно безжалостного и даже ужасного человека, его боялись все члены общины, и слово его было законом.
Но потом, место Азарии в образе Всевышнего занял корпусной священник, отец Онисифор. Небольшого роста, подвижный, смешливый, он был твёрдым, словно сделан из железа, а к речам его прислушивался даже сам глава Корпуса Кирилл Григорьевич Разумовский. Отец Онисифор был высшим авторитетом для новиков, знал всё о каждом из них, и никогда не отдавал приказов – только увещевал.
Его какая-то кротость по отношению к обидчикам, а такие среди новичков, особенно иноверцев, находились, сначала смущала умы подростков. Но вскоре они понимали, что за доброй улыбкой седенького попика скрывалась железная воля и недюжинное упрямство в достижении цели, а главное – любовь ко всем. Онисифор защищал всех – и новиков, и служителей, и преподавателей, и православных, и католиков, и иудеев, и даже кошек и собак он самозабвенно любил.
Таким и был в его мыслях Бог – всемогущим и знавшим о каждом его намерении, но безумно добрым, готовым всегда подсказать правильную дорогу. Поняв, то казни не миновать Самойлов просто хотел с честью умереть вместе со своими друзьями, присоединиться к ним на небесах, а толпу и даже палачей ему было искренне жалко – они не видели свет, не понимали своей ошибки. Ему хотелось донести до них это.
Василий тоже произнёс прощальное слово, сказав, что Цинская империя сама выбрала свой путь, и Бог теперь будет против её бесчисленных армий, а Пекин – вскоре падёт. Его речь была красива, Самойлов, действительно, был одним из лучших в мире специалистов по культуре Китая. Но и это не было принято толпой, почти все присутствующие его не поняли, опьянённые кровью и мукой русских.
Но были и те, кто услышал. Кроме нескольких цинских аристократов, понявших причины столь резкого изменения политики государства, среди публики был и демонстрирующий полную отрешённость от происходящего маньчжурский офицер, в душе которого кипели гнев и горечь. Под его личиной скрывался последний из тридцати трёх русских в Пекине – Игнатий Чижевский, великолепный знаток тюркских языков, не успевший вернуться из тайной экспедиции в Кашгар[3].
Он даже жалел, что не смог быть вместе с друзьями. Игнатий был готов умереть на главной площади, но его долг не давал ему признаться в своей личности. Душа его рвалась наружу, но так похожий внешне на маньчжура, он сохранял отстранённый вид, давая себе клятву отомстить за умирающих под мечом палача. Самойлов нашёл его глаза среди толпы и кивнул ему, понимающе улыбнувшись. Когда Чижевский, придя в своё тайное убежище, загодя приготовленное по приказу Строганова, снял шлем, то у него, яркого брюнета не осталось ни одного тёмного волоса – едва достигший двадцати восьми лет парень стал совершенно седым.
Ещё одним человеком, внимательно