Яцек Дукай - Лёд
— Вы и вправду вмерзли во все это с сапогами.
— Ба! Но если бы они все-таки…
— Я так не могу, господин Бенедикт, это вы у нас математик. — Она продела руки в рукава шубы, поднялась. — Мне нужно возвращаться к Николе. Вы тут, случаем, не выдумаете ничего глупого, как только уйду?
Показало на вещи.
— Замерзло. Четыре часа, под памятником императору Александру.
— Хорошо. А то мне уже казалось, будто вы совсем не собираете спасаться, — вздохнула девушка.
После чего случились три коротких шага и быстрый поцелуй в заросшую щеку.
— И за что же это было? — удивилось.
— Мой подарок! На день рождения! Господина Бенедикта! — восклицала она от порога и из-за порога, уже закрученная в торнадо черного меха и светлой косы, сбегая спешно тем же самым путем через комнаты, коридоры, лестницу, сквозь трещащий дом.
Слуга снес багаж в сени. (Всего получилось шесть вьюков и чемодан — похоже, я-оно успело обрасти здесь мещанским имуществом). Господин Щекельников уже спал; разбудили его дуболомы-охранники. Тот вышел мрачный, словно палач с похмелья. Попросив его отойти в сторонку, рассказало ему простыми словами, что оно и как.
— Значит, господин уважаемый генерал-губернатора заколоть приказал.
Не подтвердило. Не стало отрицать.
— Ага. — Он покачал головой. — Ну да. Ну так.
Точно так же он мог ударить себя кулачищем в медвежью грудь и зарычать: «Замерзло!». Так что вовсе и не нужно черных зорь на небе, не нужно густой тьмечи между одним и другим человеком; тем более, не нужно всего этого рядить в неуклюжие слова второго рода, подыскивать метафоры, приближения. Глядишь и знаешь. В этот момент впервые понимало всю единоправду без закрученных операций в Математике Характера, одним лишь животным инстинктом — чувством правды — которым с такой легкостью пользуются здесь люди покроя доктора Мышливского или одноглазого Ерофея. Ничего удивительного, что на вопросы, в отчаянии выкрикиваемые над пустой могилой, мартыновец отвечал лишь молчанием и символичным жестом. Да и что тут можно объяснить? Что один человек считает, будто бы правда такая, а другой — совершенно иная? Из всего этого дитя Лета поймет лишь вот что: а, различие мнений. А ведь — и это очевидно — правда одна, твердая будто алмаз, надежная как… как дважды два — четыре.
Это только насос Котарбиньского все перемешивал, выворачивал, затемнял, придавал лжи.
— Император, — сказало.
— Император. Ну, хорошая история. — Щекельников глянул своим ящериным глазом. — Уж я говорил, пора вам, господин Ге.
— Пора.
— Так как?
— Четыре часа, бульвар над Ангарой.
Чингиз протянул свою квадратную лапищу, я-оно крепко пожало ее.
— Ну, нечего тут больше черта искушать.
Отправился запрягать сани.
Знало: Чингиз Щекельников.
Возвратилось наверх попрощаться с Белицкими. Господин Юше тем временем выпросился в другой дом, в другой компании паниковать; снова выбежала и панна Марта. Петрусь заснул в объятиях пана Войслава, перевесившись на могучей руке и вцепившись пальчиками в отцовскую бороду. Белицкий поднялся на прощание, не будя мальца, приклеившегося ему к груди; не говоря ни слова подал руку. Петрусь пошевелился во сне, когда я-оно пожало руку хозяину дома; пошевелился, что-то простонал и сунул палец в ротик. Мацусь и Михася присматривались из-под стола, через крупные кружева скатерти.
Пани Галина принесла из кухни горячие пирожки, завернутые в льняную салфетку. Тихо поблагодарило, поцеловало руку, припорошенную мукой. Она импульсивно притянула в сердечное объятие, склоненную голову прижимая к своей груди. Нежность вступила в горло, раздражая гортань и увлажняя глаза. В голове блеснуло незамороженное прошлое: княгиня Блуцкая в Транссибирском Экспрессе, та же растроганность.
— За отцом отправляетесь? — шепнула пани Белицкая. — А почему бы вам не отправиться на поиски матери?
— Простите. — Откашлялось. — Не следовало мне и детей, и вас опасностям подвергать. Я понимаю… не в такую семью, не в такой дом… Слишком добры вы были ко мне. Никогда еще лучшего мне… только…
— Да, да, да.
Знало: пани Галина Белицкая.
Она благословила, вычерчивая крест на лбу и груди. С теплым пакетиком под мышкой быстро обернулось к двери. Старик Григорий подал шубу, шапку, шали. Топ-топ-топ за спиной. Глянуло сквозь мираже-стекла. Мацусь и Михася стояли на пороге, глазки кругленькие, ротики подковкой.
— Дядя вернется, — сказало, натягивая рукавицы. — Вернется, вернется.
Только они были детьми Зимы, урожденными лютовчиками. Отвернулись от лжи и со слезами убежали.
Господин Щекельников погасил лампы на санях. Метель уже совершенно прекратилась. Даже ветер умчался куда-то с иркутских улиц, так что теперь громадные сугробы и пандусы обледеневшего снега высотой в два этажа предстали теперь под радужным сиянием мираже-стекольных фонарей неподвижными монументами, валами бурного океана, остановленными в средине конвульсий; и даже цвета были соответственными, то есть, морскими, зеленовато-синеватыми, вот каким был этот ночной пейзаж Города Льда под обвалами свежего снега. Неподвижным, да, и еще тихим, невозможно, нечеловечески тихим был город, когда ехало через него в санях, запряженных тройкой, с господином Щекельниковым на облучке, с практически обнаженным Гроссмейстером в кармане шубы, рукавицей сжимаемым. Я-оно оглянулось в зеленоватую перспективу Цветистой, порисованную геометрическими светенями от домов. Ни единой души, никакого шевеления.
— Куда? — спросило у спины Чингиза, и слово под звездным небом прозвучало громко, словно плач в церкви. — Сразу к памятнику?
— Три часа, господин Ге, где-то переждать надо.
— В такую пору? Где?
— Там, куда никто вас искать не станет, в малине старых убийц.
Подвальный кабак закоперщиков размещался сразу же по второй, уйской стороне Ангары, хотя, говоря по правде, вовсе и не было уверенности в том, был ли это уже противоположный берег, либо все еще сама замороженная река, в которой, прямо во льду, под угольными складами вырубили невысокие подвалы, где беспризорные бродяги и бандиты самого подлого пошиба просиживали все ночи над самой паршивой и самой дешевой водкой. Туда следовало спуститься по кривым, пробитым в мерзлоте ступеням. Стены светились бледно-перламутровым светом; Черное Сияние вырисовывало в них и на потолке гипнотические фигуры, неспешно переваливающиеся во льду словно черно-белые тюлени, моржи, киты. Не раз случалось, что какой-нибудь упившийся до положения риз бандюга видал в этом месте выход мамонтов и в сонном трансе бросался на них, стуча в стены лавкой и бутылью, мордой собственной и кулаком, тыча в них ножом или даже паля из револьвера. Лед примерзал, замерзал и отмерзал. Вот здесь, показал господин Щекельников, красная метка от рожи Шведа-Злоеда, вот тут — пуля Ивана Григорьевича Куга, званого Пиздобитом, потому что нападал он на уличных девок, забирая у них все, до бельишка, чтобы собрать себе на билет в Золотую Калифорнию; а вот — шмат шкуры со щеки, упокой его Господи, Липки от Банки; а вот здесь — мой зуб. После чего Чингиз отвернул губу и продемонстрировал один из живописных щербин в зубном ряду. Понимание и признание выразило урчанием. Щекельников заказал водки. Содержатель малины поднялся из своей берлоги, отворил броневой ларец и достал бутыль наполовину замороженного самогона. За поясом казацкой шинели хозяина висел топорик, где-то с пол-аршина длиной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});