Костры миров - Геннадий Мартович Прашкевич
Толстой к разговору прислушивался настороженно.
Он никаких традиций не признавал, считал, что все они выдуманы для самообольщения. «Короля Лира» поносил как нелепость, но при этом обожал пьяных артистов-немцев, с которыми иногда сталкивался в публичном доме. Жизнь Тургенева за границей не одобрял. Зачем Франция? Почему Франция? Дергает там своими фразистыми демократическими ляжками. С удовольствием смотрел на расчесанную по-помещичьи бороду Фета, но с неодобрением повел головой, увидев, что Тургеневу подали бульон (он боялся всего жирного и пряного).
В разговоре скоро перешли на нравственность, вышли в яблоневый сад, обмениваясь новостями, но таким уж оказался тот день, будто предгрозовой, – нарастало и нарастало раздражение, даже самовар друзей не объединил.
А утром следующего дня вышли в столовую совсем не в духе.
Опять фыркал большой медный сияющий самовар, сладко пахло лучиной. Тургеневу, впрочем, подали кофе. Он сел по правую руку хозяйки, Толстой – по левую. Было ли это важно, Овсянников не знал, пусть гадают специалисты, но сам Фет в поздних воспоминаниях тоже почему-то подчеркивал такую рассадку (его собственное помещичье слово).
«Довольны ли вы, Иван Сергеевич, английской гувернанткой своей дочери?» – спросила Мария, жена Фета, разливая чай.
«Весьма», – сдержанно ответил Тургенев и, будто взвешивая, поднял и подержал в руке тонкую чашечку работы фарфоровой мануфактуры Рауенштэйна. При этом поднял скучающий взгляд на «жильца четвертого бастиона», будто ждал возражений.
Они и последовали.
«Подумать только, – неприязненно произнес Толстой. – Нынче английская гувернантка определяет не только воспитание молодой девушки, но даже определяет ту сумму, которой дочь ваша может располагать для благотворительных целей. Правильно ли я это понял? Это почему так, Иван Сергеевич? И почему ваша Полина живет так далеко? Зачем ей эта Франция? Думаю, она уже, наверное, не понимает русского слова вода и не знает, что означает русское слово хлеб».
«И это еще не все, – покачал головой Тургенев. Глаза его оживились, загорелись изнутри. Он любил вот так подразнить Толстого, их скрытая неприязнь часто проявлялась и разгоралась в таких вот как бы ничего особенного не представляющих разговорах. – Нынче новая наша англичанка особенно строга. Даже требует, чтобы Полина забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности».
Муха села на вазочку с печеньем, хозяйка потянулась за полотенцем.
Афанасий Фет укоризненно покачал большой головой. Он бывал во Франции у Тургенева, видел его французскую испанку Виардо, с толстыми губами и энергическим подбородком, и юную Полину видел, нажитую Тургеневым от прачки какой-то, услуживавшей его матери в имении в Спасском. Толстой, видимо, прав: эта английская гувернантка далеко зашла. И жена Фета укоризненно покачала головой: «Женились бы, Иван Сергеевич. Тогда бы дома вас жена ждала, а не английская гувернантка».
Тургенев ответил высоким бабьим голосом: «Уже привык».
И даже рассмеялся, поймав злой изучающий взгляд Толстого.
Вот охотник, меломан, шахматист, знаток живописи, зло думал Толстой о Тургеневе, а всему этому его приятели-иностранцы научили. Вольно Ивану Сергеевичу жить рядом с черной, как закопченной, испанкой. Ну да, музицирует, знает шесть языков, хотя вполне можно обойтись двумя-тремя, дело обычное, часами выводит рулады и сольфеджии, тоже да, но одобрить не мог.
«Вычинивает худую одежду у бедняков? И это вы считаете хорошим?»
Теперь уже Тургенев с удивлением посмотрел на Толстого. Ум Льва Николаевича не совсем на высоте его таланта, подумал. Как только Лев Николаевич вот так начинает умствовать, так все сразу меняется.
Но вслух сказал: «Да, вычинивает».
И добавил с улыбкой: «Ведь, согласитесь, это приближает мою дочь к людям бедным, неспособным улучшить свою жизнь, разве не так? И душа ее становится мягче, потому что добро человеческое никогда не пропадает втуне».
«Не могу, не могу согласиться, – упрямо возразил Толстой. – Считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену».
«Лев Николаевич, я вас прошу этого не говорить!»
«Отчего же мне не говорить того, в чем я совсем убежден? – глаза Толстого тоже зажглись. – Я никак не могу признать, чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: „Пока я жив, никто сюда не войдет“. Вот это убеждение. А вы от нас стараетесь скрывать сущность ваших мыслей и называете это убеждением».
«Господа…» – растерянно вцепился в бороду Фет, но не успел внести успокоение в разговор. Тургенев уже поднялся во весь свой большой рост и выкрикнул своим высоким бабьим голосом: «Так я оскорблением заставлю вас замолчать!» И, отставив фарфоровую чашечку, резко вышел из столовой.
«Наверное, не стоило вам, Лев Николаевич, говорить об этой его английской гувернантке», – жалобно проговорила жена Фета, но бледное лицо Толстого вдруг сморщилось, из-под мохнатых бровей еще темнее сверкнули глаза. Конечно, гувернантка была тут ни при чем, хотя воспитание Полины во Франции всегда вызывало у Толстого раздражение. Она потому и забыла родную речь, что воспитывает ее там английская гувернантка. Но при этом и Фет, и жена его, и, конечно, сам Лев Николаевич прекрасно знали, понимали, отчего происходят такие вот злые вспышки. Юная Полина действительно была ни при чем, хоть забудь все русские слова. А вот Маша… Мария… Мария Николаевна… Сестра Льва Николаевича жила рядом со Спасским-Лутовиновым во время ссыльной жизни Тургенева… Вот какая опасная дружба… Лев Николаевич догадывался, как далеко добрые соседи могли зайти… Вся русская подозрительная душа Льва Николаевича, его графские корни, аристократическое презрение к тем, кого он пытался «спасать», – все вылилось сейчас в доме Афанасия Фета. Своих дочерей Толстой точно бы не стал унижать чужими тряпками. Вычинивать одежду должен сам человек, твердо считал он, даже если очень беден. В этом Господа не обманешь. А опасную дружбу следует пресекать в корне, чтобы даже в смутных воспоминаниях Ивана Сергеевича не являлся б потом соблазн путать губы и руки любимой сестры с руками и губами офранцуженной испанской певицы.
Толстой вышел на крыльцо.
Коляска с Тургеневым уже растворилась за поворотом дороги.
Над тихой Степановкой пронесся ветер, принес мелкую желтую пыль.
Толстой сердито отряхнул одежду, не поднимая глаз, попрощался коротко с хозяевами и направил лошадей в Новоселки. Уже оттуда, несколько раскаиваясь, отправил записку бывшему другу. Но требовал: «Напишите мне такое письмо, которое я бы мог показать Фетам».
И Тургенев написал.
«Милостивый государь Лев Николаевич!
В ответ на Ваше письмо могу повторить только то, что сам