Майкл Флинн - Эйфельхайм: город-призрак
— Но… Но что я смыслю в лесах?
— Лютер Хольцхакер знает леса. И Герлах-егерь исходил их вдоль и поперек, промышляя оленей и волков. — Охотник, сидящий на корточках немного в стороне от общей массы, остругивая ветку, поднял голову, сплюнул и процедил:
— Сам справлюсь, — и вернулся к прежнему занятию.
Все переглядывались между собой. Те, кто еще не заболел, но чья кровь уже дала пристанище «маленьким жизням», повесили головы, а некоторые встали и ушли. Грегор Мауэр пожал плечами и посмотрел на Клауса; тот махнул рукой совсем как крэнк.
— Если Атаульф поправится, — решил он.
Когда селяне разошлись, Иоахим устремился за Дитрихом к мельничному пруду, как раз над водосбросом к мельнице.
Колесо поворачивалось в сверкающих всплесках, но жернова безмолвствовали, значит, вал был отсоединен. Водяная пыль освежала, и пастор радовался избавлению от жары. Монах посмотрел на журчащий поток в том месте, где он устремлялся в шлюз, потому они стояли оборотившись спиной друг к другу. Какое-то время тишину нарушало только шипение воды да скрип колеса. Обернувшись, Дитрих увидел, как юноша пристально смотрит на яркие, перекрещивающиеся солнечные блики, преломляющиеся в переменчивом потоке.
— Что-то не так? — спросил он.
— Ты отсылаешь меня прочь!
— Ты ведь чист. У тебя еще есть шанс выжить.
— Но ты тоже…
Священник жестом остановил его:
— Это мое искупление… за грехи, совершенные в юности. Мне уже почти пятьдесят. Мне почти нечего терять! Тебе еще нет и двадцати пяти, и тем больше лет останется на службу Господу.
— Итак, — горько вздохнул молодой человек, — ты отказываешь мне даже в короне мученика.
— Я вручаю тебе пастырский посох! — рявкнул Дитрих. — Эти люди будут переполнены отчаянием, неверием в Господа. Если бы я мог дать тебе легкое дело, то оставил бы здесь!
— Но я тоже жажду славы!
— Какая слава в перемене повязок, прокалывании пустул, подтирании дерьма, мочи и гноя? Господи Иисусе! Мы призваны делать все это, но в этом нет ничего славного.
Иоахим отпрянул от такой диатрибы:
— Нет, нет, ты ошибаешься, Дитрих. Это самое славное деяние из всех! Более достойное, чем рыцарские подвиги, когда украшенные плюмажем рыцари насаживают людей на копья и бахвалятся этим.
Дитрих вспомнил песню, которую рыцари распевали после восстания «кожаных рук». «Крестьяне живут как свиньи / И не разумеют доброго обращения…»
— Да, — согласился он, — деяния рыцарей не всегда славны.
Они отплатили ненавистью на ненависть и оставили всякий намек на благородство, которым когда-то славились — если только оно не было всего лишь ложью на устах миннезингеров. Пастор бросил взгляд в сторону Замкового холма. Он спросил Иоахима однажды, где тот был тогда, когда здесь проходили «кожаные руки». Но никогда не спрашивал о том Манфреда.
— Мы не справились, — проронил Минорит. — Эти демоны должны были стать нашим испытанием, нашим триумфом! Вместо этого большинство сбежало некрещеными. Неудача обрекла на нас Божью кару.
— Чума повсюду, — отрезал Дитрих, — там, где никогда и не видывали крэнка.
— У каждого свои прегрешения, — возразил монах. — У кого-то богатство. У другого ростовщичество. У прочих — жестокосердие или обжорство. Чума поражает каждого, поскольку грех повсюду.
— И так Господь убьет всех, не дав людям шанса раскаяться? Где же здесь завещанная Христом любовь?
Глаза Иоахима поблекли и погрустнели.
— Отец вершит это, не Сын. Он Бог Ветхого Завета, чей взгляд подобен пламени, рука — молнии и громам, а дыхание — буре! — Затем, спокойнее, добавил: — Он похож на любого отца, сердящегося на своих детей.
Дитрих ничего не ответил, а юноша посидел молча, а какое-то время спустя сказал:
— Я так никогда и не поблагодарил тебя за то, что ты приютил меня.
— Монашеские раздоры могут быть жестоки.
— Ты сам был когда-то монахом. Брат Уильям называл тебя «брат Анжелюс».
— Я знавал его в Париже. Он так надо мной смеялся.
— Он один из нас, спиритуалист. А ты?
— Уилла не заботили спиритуалисты, пока трибунал не осудил его идеи. Михаил и прочие бежали из Авиньона тогда же, и он к ним присоединился.
— Иначе его сожгли бы.
— Нет, иначе его заставили бы изменить формулировки своих высказываний. Для Уилла это хуже смерти. — Дитрих слегка улыбнулся своей остроте. — Можно говорить все, что угодно, если это оформлено в виде предположения, secundum imaginationem.[270] Но Уилл считал свои гипотезы непреложным фактом. Он встал на сторону Людвига в споре с папой, но для Людвига был всего лишь орудием.
— Неудивительно, что мы наказаны.
— Многие благие истины обращаются злыми людьми в свою пользу. А добрые люди сотворили немало зла в праведном рвении.
— «Кожаные руки».
Дитрих смешался:
— Это один из примеров. Среди них были добрые люди. — Он оборвал себя, подумав о торговке рыбой и ее сыне на фрайбургском рынке.
— Одного из предводителей «кожаных рук», — медленно произнес Иоахим, — звали Анжелюс.
Дитрих довольно долго молчал, а потом сказал:
— Тот человек мертв ныне. Но через него я постиг ужасную истину: ересь есть истина in extremis.[271] Свет необходим для человеческого глаза, но, когда его слишком много, он ослепляет.
— Так ты примирился бы с пороком, как это делают конвентуалы?
— Иисус сказал: плевелы будут расти вместе с зернами до самого Судного дня, — ответил Дитрих, — потому в церкви можно отыскать людей как добрых, так и растленных. По нашим плодам узнают нас, а не по именам, которые мы себе даем. Я пришел к убеждению, что благодать скорее в том, чтобы сеять зерна, а не искоренять плевелы.
— То бы сказали и плевелы, будь у них дар речи, — сказал Иоахим. — Ты ловишь блох.[272]
— Лучше ловить блох, чем сразу рубить головы.
Иоахим поднялся с валуна и пустил камешек по поверхности мельничного пруда.
— Я поступлю так, как ты просишь.
* * *На следующий день восемьдесят жителей деревни собрались на лужайке под липами, приготовившись к отходу. Узлы с пожитками были заброшены на спину или свисали с шестов, перекинутых через плечо. У некоторых был ошарашенный вид скотины, загнанной на бойню, такие стояли неподвижно в тесноте, опустив глаза. Жены без мужей, мужья без жен. Родители без детей, дети без родителей. Люди, на глазах которых соседи иссохли и почернели в смрадном тлене. Некоторые уже пустились в одиночестве по дороге. Мельхиор Мецгер зашел к Никелу Лангерману, лежавшему на соломенном тюфяке в госпитале, и обнял того в последний раз, пока Готфрид не прогнал мальчика прочь. Больной метался в тяжелом бреду и все равно ничего не понимал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});