Андрей Лазарчук - Предчувствие: Антология «шестой волны»
Просто мне было приятно их видеть. Даже Ольгу — несмотря на наш платонический роман, который с самого начала был обречён на то, чтобы закончиться довольно скоро, так и оставшись платоническим. Причём мы оба это знали. Четыре года назад, когда я ещё был полным мальчишкой, такое было бы для меня огромной проблемой. А теперь вот — плевать. Ох, много шелухи с меня ободрали за это время… Впрочем, где гарантия, что на её месте так же быстро не нарастёт новая?…
Вот и сейчас я горжусь, как идиот, тем, что нам с Ольгой вроде бы удалось остаться друзьями. А то, что иногда кольнёт боль, — это ничего. Это нормально. Всё равно, что для хорошего капитана лёгкая качка.
Кстати, о качке. Я не раз убеждался, что когда после долгой напряжённой деятельности на холоде человек попадает в абсолютно комфортные условия: диван, тепло, безопасность, еда… — реакция может оказаться неожиданно резкой: все контрольные системы сразу отключаются, и действительность вместе с диваном плывёт, качая тебя на волнах покоя и тепла. И не удивительно, что, выпив ещё и чашку горячего чая, я отвалился совсем. Не уверен, что заснул, — но на несколько минут всякий приток внешней информации в моё сознание почему-то прекратился. А когда эти минуты истекли, я увидел, что верхний свет в комнате погашен, Ольга куда-то исчезла, а Семёнов и Маевский сидят чуть поодаль от меня — под лампой у телефона — и энергично, но тихо, чтобы меня не разбудить, говорят о чём-то серьёзном. Я прислушался.
— …Как сто лет назад. — Это Костя. — Загреметь куда-нибудь на Кавказ, в линейный батальон. Оставить погоны и пойти выгорать под солнцем, пока не схлопочешь от горцев пулю… Понимаю, понимаю. Лучшие времена прошли. Нам о такой ссылке — только мечтать. Как о прекрасном и несбыточном.
— Ну и что тебе эти мечтания дают? — Это Михаил. Он сидит спиной ко мне в очень свободной, видимо, позе — полулёжа в кресле и почти сбросив расстёгнутый китель. Такое расслабление он позволяет себе достаточно редко, и я даже думаю: неужели он успел выпить? По его голосу не поймёшь. — Знаешь, мне вообще всегда бывает неловко, когда я слышу, как умный человек говорит глупости. При нормальном ходе дела нас с тобой ждёт не ссылка и даже не штрафной батальон, а виселица на площади. Вот реальность, из которой надо исходить.
— Ну, исходи. Исходи. И где твоё чувство юмора?… — Костя слегка разворачивается, садясь поудобнее, и тут его взгляд падает на меня. — Э, да он проснулся.
— Присоединяйтесь, поручик, — Михаил, тоже обернувшись, стряхивает извлеченную непонятно откуда — похоже, что из-под кителя — плоскую флягу, в которой что-то призывно булькает.
Я не заставляю себя ждать. Чёрт возьми… Эта жидкость в полном смысле ошеломляет. Она не просто заливает белым огнём горло, но, кажется, бьёт куда-то прямо в основание мозга, так что я на короткое время снова теряю контакт с реальностью. Ну и напиток… Судя по гамме послевкусия, это что-то или венгерское, или балканское. Вот уж действительно, всё на свете объединила в себе славная Империя — поход двунадесяти, чёрт их дери, языков… И только через полминуты ко мне наконец возвращается нормальное дыхание.
— Совещание смертников? — Эту фразу я произношу ещё сдавленно.
— Точно, — откликается Костя. — Клуб самоубийц.
Обсуждаем вот, каким именно мылом мылить веревку…
Маевский едва заметно морщится, и я понимаю, в чём дело. Ведь «клуб самоубийц» — это в разговорах нашей верхушки почти устоявшееся прозвище для упсальского правительства. Подобные дела Михаил знает куда лучше нас с Костей — потому и морщится. Ещё бы… Я помнил, каким потрясённым вернулся полковник Любимов, побывавший ещё в конце тридцать шестого года на совещании в Имперской коллегии по делам протекторатов. Нам, разумеется, никто не сообщал, о чём именно там говорили. Но догадываться не запретили. И мы догадывались. И то, что некоторым из нас потом пришлось увидеть…
А Любимов прошлым летом пропал. Просто пропал: поехал по делу в один провинциальный городок и не вернулся. Расследования не было — кому уж там прошлым летом было до расследований… Такие дела.
Всё-таки это, наверное, хорошо, что нас разгромили.
Только вот незадача: в плен нас не берут. Шведов берут, а нас — нет. Для соотечественников мы — изменники. Гвардия преисподней.
Мы — Русская освободительная армия.
Бросив взгляд на Костю, я понял, что он думает примерно о том же. А Маевский, как почти всегда, невозмутим. Странно: у него черты физиономии вообще-то скорее неправильные, во всяком случае, красивым его никак не назовёшь. А получается… Чёрт возьми, у него ведь сейчас совершенно картинное лицо. Чуточку усталое и твёрдое — как у литературного капитана фрегата. У капитана во время бури. Между Сциллой и Харибдой. Справа водоворот, слева ураган — ну и куда, интересно, ты поплывёшь? Конечно, теоретически всегда есть один-единственный правильный маршрут, выводящий в спокойное море. Неужели ты и вправду надеешься его найти? А? Скажи, капитан…
Кстати, на самом деле он не капитан, а, как и я, поручик. И лет ему меньше, чем мне, — всего двадцать семь.
Только это неважно…
— Так о чём это вы, ребята? — Я пытаюсь перевести разговор на серьёзный тон. Хватит шуток, в самом деле. Успеем мы ещё пошутить…
— Вот о чём. — Михаил указывает на выдранную из школьного атласа карту Европы с пометками, часть которых — свежие. На карте вырисовывается узкая полоса от Голштинии до Далмации — всё, что на сегодняшний день осталось от континентальной части Империи.
Я склоняюсь над картой, делая вид, что внимательно её рассматриваю.
— Ну и что ты об этом думаешь?
Да боже мой, что тут думать?… Бывают вещи, о которых говорить просто нет смысла. Или потому, что ничего не понятно, или потому, что всё уж так понятно — дальше некуда. Правда ведь?
— Фазы Луны не в нашу пользу, — говорю я.
— При чём тут фазы Луны?
— При том, что прилив. Никакое военное искусство нам тут уже не поможет. Оперативные контршансы исчерпаны. И отступать больше некуда. Так что ещё один хороший удар, — я показываю на карте, где именно он будет, — и — всё… — Я делаю паузу. — Это всё тривиально. Гораздо интереснее, что по этому поводу думаешь ты.
Михаил чуть кивает.
— Сколько я тебя помню, ты всегда умел ставить правильные вопросы. Но никогда не умел на них отвечать…
Я развожу руками: чего не умею, того не умею. Такая вот у меня беда. Оракул наоборот, так сказать…
— Ну, тогда ты скажи что-нибудь, — включается Костя. — Ты же у нас умный.
Михаил смотрит на нас, явно к чему-то готовясь.
— Ребята, — говорит он медленно, — я очень хочу вас вытащить. Очень. После того прорыва, о котором говорил Андрей, здесь будет просто несколько громадных котлов. Не уцелеет никто. Тех, кто прорвётся, западные союзники выдадут, как миленьких, — на этот счёт уже есть конвенция. Уходить скрытно, пересекать границы под чужими именами — многие ли из нас на это способны? А главное, что есть не только мы — есть… небольшое, правда… количество людей… которые от нас зависят почти во всём… — Он замолкает, и мы не прерываем его молчания. Сейчас особенно видно, что он всё-таки очень молод. — В общем, картина господам офицерам ясна. И вот поэтому… Меня, я думаю, никто не заподозрит ни в простодушии, ни в сентиментальности. У нас всё очень сложно, ребята. Понимаете, наш мир — он не двухцветный. Он изменчивый и сложный, как облако… или как воронка в океанских течениях… — Его глаза смотрят мимо нас, и я могу только догадываться о том, что именно они сейчас видят. — Даже добро и зло — и те иногда меняются цветами… то есть местами. Чего я вам говорю, вы это знаете не хуже меня…
Знаем. Я не знаю, о чём сейчас думает Семёнов, а он не знает, о чём думаю я, — у каждого из нас свои воспоминания: суматоха потерявшей голову армии, когда начальники орут на подчинённых по каждому пустяку, и два-три раза в день — боевая тревога; паника, расстрелы дезертиров, сброшенные в кювет заглохшие машины, ощетинившиеся винтовками заслоны на дорогах, ведущих в тыл; бесконечные колонны бодрых серых солдат, пылящие на восток под чистым летним небом; города с немытыми окнами, встречающие победителей цветами; новые объявления на столбах — красивые, чёткие, некоторые ветер срывает и несёт по улице; и тот же ветер приносит из пригорода запахи тополёвых аллей, уютных садиков, замусоренных дворов, свалок и гари; и служба после «торжественной присяги» — пустые дни, бессмысленные тренировки, подсобная работа, караулы на задворках железнодорожных станций; и уже другие колонны, бредущие боковыми дорогами под охраной одетых в чёрную форму гвардейских автоматчиков; и доносящийся с окраин стук пулемётов, который все стараются не слышать… Как скучно. Скука — доминирующий тон воспоминаний всех этих лет. О, разумеется, мы понимаем, что на самом деле всё не скучно, а страшно, очень страшно, но вот беда — никто не удосужился прорвать картонный задник, а декорации на нём так выцвели, что уже почти не видны; и вот мы слышим шум, догадываясь, что где-то что-то происходит, но глаза наши заморочены… Хотя, конечно, это ни в малой мере не послужит нам оправданием. И кто-нибудь правильный и справедливый, кому повезло не выпачкаться в этой грязи, будет смотреть на нас если не с ненавистью и не с презрением, то — в лучшем случае — с брезгливой жалостью… Вот так, как смотрит сейчас Михаил, стараясь прочитать наши мысли. Кажется, он их уже прочитал… Интересно, а в зеркало он смотрит так же?…