Сага о Головастике. Изумрудный Армавир - Александр Нерей
— Подумал он: «На исповедь». Спросил.
— Нет, батюшка. Я, просто, занесла тебе цыплёнка, чтоб за меня ты милости у Бога попросил, — снова вступил Николай, изображая женский голос.
— Так, может, много пьёшь? Или помногу ешь? — спросил я у дядьки, игравшего роль противной бабёнки, а самому мне, волей-неволей, пришлось немного побыть попом.
— Нет, батюшка. Посты все соблюдаю. Не пью. И в будни не переедаю, — высказал скороговоркой Угодник.
— Так, может, с мужем много спишь? Если про всё не врёшь, — строго прикрикнул я на вредную «бабёнку».
— Не вру. И муж красавец. Разве с ним уснёшь?
— Прости, конечно, за мой ум убогий. Какой же милости ещё мне для тебя просить у Бога? — закончил я очередной непонятный для меня стих, а все снова прыснули, как по команде.
И в этот раз мамка сбежала в спальню, наверно, чтобы излить там свою солидарность с бабёнкой.
После этого анекдота все хохотали чуть дольше. Пару раз папка и Угодник повторили кое-какие реплики, посмеялись над тёткой с цыплёнком, а может, попом, я так до конца и не понял, а потом просто сидели, смотрели друг другу в глаза и смеялись. Смеялись и плакали.
Отчего они себя так вели, я не понимал. Анекдоты казались мне не такими уж смешными, но я доверял их взрослому уму, который хоть и дремал, но всё равно никуда не делся, а поэтому заставлял смеяться. То, что плакать их заставляли души, я для себя решил ещё во дворе, во время нашего первого совместного разговора, когда и папка, и Николай прослезились в первый раз.
Гляделки Григорьевичей не заканчивались, и я решил самостоятельно и без всяких просьб выступить с полюбившейся мне песней Федота-игрушечника. Тем более, слёзы уже и так катились ручьями из глаз и бабули, и папки, и самого дядьки Угодника.
— Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваши души? — начал с того куплета, который посчитал первым, а Угодник сразу же подхватил, перемежая слова мужиков из Кристалии с короткими рыданиями.
— Наши души в аду бесов душат. Вот, где наши души.
Потом я пел о силе и о кресте, потом о бедах и жёнах, потом о детках и хатах, сёстрах и снова о душах, которые под конец моей взрослой песни успокоились и перебрались в рай, чтобы высушить там свои солдатские слёзы. Но всё так складно было только в моей песне, а не в нашем доме, за нашим семейным столом.
Бабуля так и сидела на своём месте, обливаясь бесконечными слезами, будто сама бывала в Кристалии и знала о нелёгкой доле мужиков, которых не щадили командирские тётки, и они почём зря гибли на их войнах.
Мама тоже не сдержалась и, пару раз всхлипнув, схватила Серёжку в охапку и ушла укладывать его кроватку. Папка исправно мычал, изображая аккомпанемент, не имея понятия о словах, и создавал объём моему не совсем взрослому голосу, но и это обстоятельство не мешало ему глазеть на всхлипывавшего старшего братца и плакать вместе с ним.
Откуда Угодник знал слова песни из женского мира, я был не курсе, но по окончании моего выступления он сразу же потребовал продолжения.
— А теперь, племянничек, напрягись всей душой и выдай нам вариант женского страдания. А бабёнки будут в куплетах, или сами амазонки – не имеет значения. Давай. Я поддержу. Обещаю поменьше всхлипывать.
О чём он попросил, мне, конечно же, было неизвестно, но душа подсказала, и я исправно заголосил всё на тот же мотив:
— Эй, девчушки, бравы солдатушки! Где же ваши беды? Наши беды – постные обеды. Вот где наши беды!
И папка, и Угодник, хлопнув ещё по рюмочке и быстро закусив бананами, выскочили из-за стола и начали пританцовывать вприсядку. Бабуля и мамка захлопали в ладоши, но плакать и смеяться никто из взрослых не перестал.
Я глазел на эту душераздирающую идиллию и продолжал петь, то и дело, путая девчушек солдатушек с девчонками и бабёнками, но и тех, и других амазонок или солдафонок.
— Эй, девчонки, бравы солдафонки!
Где же ваши детки?
Наши детки – стрелы наши метки
Вот где наши детки!
Эй, девчушки, бравы солдатушки!
Где же ваши мужья?
Наши мужья – заряжёны ружья
Вот где наши мужья!
Эй, девчушки, бравы солдатушки!
Где же ваша сила?
Наша сила – лук, стрела красива
Вот где наша сила!
Эй, бабёнки, бравы амазонки!
Где же ваши страсти?
Наши страсти мужикам для счастья
Вот где наши страсти!
Эй, девчонки, бравы амазонки!
А где же ваше счастье?
Наше счастье вороною масти
Кони – наше счастье!
Эй, девчушки, бравы солдатушки!
Где же ваши платья?
Наши платья – саваны у Сватьи
Вот где наши платья!
Эй, девчушки, бравы солдатушки!
Кто же ваша Сватья?
Наша Сватья с косой в чёрном платье
Смерть, вот наша Сватья!
Эй, девчонки, бравы солдафонки!
Где же ваши званья?
Наши званья – городов названья
Вот где наши званья!
Я Машка ростовская!
Я Дашка московская!
Я Танька молдавская!
Я Женька полтавская!..
На этих прозвищах я закончил амазонскую строевую, которую ещё десять минут назад знать не знал, а вот Григорьевичи только-только разогрелись. Они уже не смеялись, а пританцовывали и приседали. Причём, оба вместо платочков размахивали над захмелевшими головами банановой кожурой.
Зрелище было смехотворным и нереалистичным, но смеяться над приседавшими безо всякого аккомпанемента братьями я не посмел, и вместо насмешек завёл ещё одну, невесть откуда всплывшую в памяти и оказавшуюся бесконечной, песню о жале огромной осы, которое папка выдернул из плеча и принёс показать мамке.
По крайней мере, я так себе представлял, когда начинал эту песню.
— Я пришёл домой, вынув жало
А от меня жена убежала
А от меня жена убежала
Испугалась, наверное, жала
И дядька, и папка моментально смекнули, о чём, собственно, песенка, и сразу же её подхватили, потому как, слова в ней были простыми и, то и дело, повторялись. Они продолжили свой нелепый танец, время от времени впадая в истерику и гогот, а я всё выводил и выводил куплет за куплетом.
— Испугалась, наверное, жала
Сразу в спальню она забежала
Сразу в спальню она забежала
И от страха всем телом дрожала
И от страха всем телом дрожала
И меня к себе крепко прижала
И меня к себе так крепко прижала
Что потом сыновей нарожала
Что потом сыновей нарожала
И не боится