Симона Вилар - Ведьма в Царьграде
А Константин почти взбежал в верхние покои по высоким ступеням, остановился наверху, борясь с одышкой. Что-то дыхание даже после чародейской воды сбивается. Зато он давно не ощущал такого воодушевления, такой радости. И он счастливо улыбнулся, когда подумал, что завтра она придет и они вновь встретятся. Он будет смотреть на нее, вслушиваться в звуки ее мягкого грудного голоса, неспешного и музыкального, как звуки арфы, доносившиеся из внутренних покоев. Ах, скорее бы миновала ночь!
Константину понадобилось немалое усилие, чтобы принять привычный величественный вид, когда он шел по переходам дворца, не замечая склоняющихся евнухов, не глядя на благословляющих его священников и замерших, как изваяния, стражей.
Глава 14
Императрица Елена готовилась к выходу на обеденную трапезу. Придворные зосты водрузили на ее голову парик из белокурых волос, присыпанный золотой пудрой и оплетенный нитями с искрившимися изумрудами. Увы, некогда гладкие белокурые волосы базилиссы с возрастом поредели, приходилось прибегать к таким вот хитростям, чтобы оставаться привлекательной, ибо и с годами императрица ромеев должна являть собой гордость и красу державы.
– И румян добавьте, – приказала Елена, вглядываясь в свое увядшее лицо, отражавшееся в большом посеребренном зеркале.
А сама думала о другом: вспоминала, как этой ночью вдруг проснулась от бившего в лицо света и увидела своего супруга со свечой в руке. Он стоял у изголовья и будто с интересом рассматривал ее.
Тогда она только спросонья повторила его имя и немного подвинулась, удивленно думая, что Константину пришла охота возлечь с ней. О, как давно он не посещал ее в опочивальне! Уже годы, кажется. Но супруг только вздохнул глубоко, даже как-то разочарованно и, не сказав ни слова, удалился. Она же долго ворочалась, не зная, что обо всем этом думать. Но с утра велела обрядить себя с особой тщательностью. Во-первых, положение обязывало, а во-вторых, захотелось вдруг, чтобы муж взглянул на нее более ласково, чем прошлой ночью.
Елена всегда была верной женой Константину. Еще когда ее отец Роман Лакапин насильно поставил их с Константином перед алтарем, она решила, что жених ее столь хорош и благороден, что ей надо молить Всевышнего за счастье быть его супругой, и пообещала сделать все, чтобы порфирородный царевич полюбил ее. Ей тогда было шестнадцать лет – Константину едва исполнилось четырнадцать. Они были детьми, замкнутыми в глубине дворцовых покоев, детьми, которыми никто не интересовался, но именно в этой отстраненности от всех они и сблизились, поначалу робко, а потом познав привязанность и даже страсть. Поэтому Елена и не подумала взять сторону отца, когда появилась возможность воцариться ее мужу. И стала императрицей, могущественной и влиятельной, божественнейшей, наивысочайшей, великолепной!..
За все эти годы она никогда не волновалась за свое положение. Она исправно рожала мужу детей, жила в гинекее[161], помогая Константину, если он обращался к ней, и при этом никогда не навязывала ему свою волю, никогда не вмешивалась в дела его правления. Константин всегда был с ней добр и мягок, всегда почитал ее. И хотя в последнее время они мало общались, по обычаю встречаясь во время торжеств или на богослужениях в церкви, Елена все равно знала, что мир ее устойчив и надежен. Но после этой ночи… Почему-то стареющей императрице было неспокойно.
В гинекей, шелестя шелковыми одеяниями, вошла ее невестка Феофано. И как неподобающе быстро шла – ткани отлетали при ходьбе, так что стала заметна легкая округлость ее выпуклого живота. Какой стыд! Разве Феофано не понимает, что беременность надо всячески скрывать, чтобы никто не глянул недобрым глазом на ее чрево, не подумал дурное о будущем наследнике престола, не сглазил!
Но не успела Елена сделать невестке замечание, как Феофано уже зашептала на ухо императрице. У той вытянулось лицо. Что? Наивысочайший закутался в простую темную хламиду[162] и подслушивает под дверью кабинета логофета дрома, где тот принимает русскую архонтессу? Немыслимо! Но когда прошло первое удивление, Елена только и спросила слабым голосом: разве эту варварскую правительницу приняли уже сегодня? Ведь приказано же было – третьего дня надо явиться.
– Это император лично за ней послал, – шептала Феофано, и глаза у самой остро поблескивали в предвкушении чего-то интересного. – Августейший ведь и вчера с этой язычницей долго беседовал, а о чем – никто не ведает. Замечу еще, что по прибытии русской Эльги император даже отложил беседу с наместником провинции Оптиматы и вместо этого… пробирается по переходам в темной хламиде с капюшоном, будто нашкодивший китонит[163].
Это были недопустимые речи о священной особе императора, и Елена тут же отвесила Феофано пощечину: пусть соображает головой вчерашняя трактирщица, прежде чем такое говорить!
Та отшатнулась, прижала руку к лицу. Глаза полыхнули… но сдержалась. Повернулась и спешно покинула покой, даже не поклонившись августе, – то есть допустила единственную дерзость, какую могла себе позволить. А когда уже шагала по мерцающим глянцевым мрамором и многоцветной мозаикой переходам Палатия, Феофано разразилась самой что ни на есть площадной руганью. Эта Елена… Вот уж мокрица в пурпуре! Сучка зазнавшаяся, стареющая вошь!.. Ну-ну, пусть и далее натирает свою помятую рожу персиковыми румянами, когда ей надо только благодарить невестку, что сообщила о проделках наивысочайшего. Никто иной не посмел бы ей такое донести. Вот пусть и остается в неведении. А они с Романом уже поняли, что прибывшая с Руси архонтесса взволновала престарелого императора, как… Скажем так: как царя Соломона взволновала царица Савская. А по сути, как мужчину может взволновать и возбудить хорошенькая женщина. Причем никто не припомнит, чтобы Константин вообще когда-то грешил по этому поводу. А тут… Тут такое!
Феофано нашла своего супруга у большой двери с выложенным из мерцающих каменьев павлином. Молодой базилевс подглядывал в щелку, как какой-то школьник, и при этом не обращал внимания на стоявших рядом с безучастными лицами охранников. Когда Феофано приблизилась, он спросил вполголоса:
– Сообщила августе?
– И получила оплеуху. – Феофано обиженно надула губки. – Ах, Роман, если даже ты, признанный соправитель императора, не осмеливаешься его побеспокоить и указать на неподобающее поведение, то уж Елена…
– Тсс. – Роман прижал палец к губам. – Не шуми. Он может услышать.
Они вместе приникли к приоткрытым створкам. За ними, в дальнем конце овального голубого зала, сгорбившись, застыл у следующей двери император. Он стоял у занавешивающей проход портьеры, закутанный, как и говорила Феофано, в темные одежды, только из-под полы виднелись его расшитые пурпурные башмаки – знак императорского достоинства. Хотя о каком достоинстве может быть речь, когда во всей его согнутой, замершей фигуре непросто было опознать правителя богатой империи, скорее Константин действительно напоминал сейчас подглядывающего исподтишка китонита. Но император в этот миг не думал о своем положении. Отвернув край дверной портьеры, базилевс подглядывал за беседовавшей с логофетом дрома русской княгиней, вслушивался в ее негромкий низкий голос, любовался ее облаченной в голубой мофорий фигурой. Ольга сидела напротив большого арочного окна, ее заливали лучи полуденного солнца, и Константину казалось, будто это она сама испускает легкое сияние.
Ольга беседовала с логофетом, не прибегая к услугам стоявшего сбоку от нее переводчика, священника Григория.
– По договору, заключенному с мужем моим Игорем, Русь обязана помогать византийскому Корсуню против набегов хазар и печенегов. Но также оговорено, что наши суда не должны выходить в море и мешать рыбачить корсуньским жителям. То есть мы не можем плавать в окрестностях византийских владений в Таврике. Как же мы тогда сможем оказывать помощь Корсуню, если не смеем там появляться? Ведь вам, должно быть, известно, что наши границы слишком далеко от тех мест, мы не можем ходить там морем, но при этом обязаны оказывать помощь, даже если не знаем о бедах Корсуня. И вот поэтому, уважаемый, этот пункт договора должен быть пересмотрен. Либо мы получим разрешение плавать вдоль побережья, либо Византия не вправе требовать от наших войск помощи.
Логофет дрома Иосиф Вринг – тоже евнух – покачивал лысой головой, отмечая что-то острым стило[164] на лежавшем перед ним свитке. Когда заговорил, его тонкий голос звучал как-то обиженно, и Ольга скривила яркие губы в некоем подобии брезгливой гримасы. Евнух заявил, что пока он не может дать ей твердый ответ, что рассмотрение вопроса следует отложить на потом. Ольге это не нравилось. Как долго будет происходить решение? Разве логофет, зная, что договор будет вновь рассматриваться, не мог позаботиться об этом ранее, пока она ожидала приема? И, не дав евнуху опомниться, княгиня перешла к следующему вопросу: как она заметила, на рынках Константинополя продается немало невольников-славян. Бесспорно, прежде, когда заключался договор, русские купцы привозили в Византию немало живого товара, ибо тогда племена Руси еще не были объединены в одну державу, многие совершали набеги на соседей и захваченных в плен продавали купцам для невольничьих рынков. Но с тех пор многое изменилось. Ольга объединила разрозненные племена в единую Русь и запретила ловить по подвластным ей землям людей для продажи. Только оставшиеся непокоренными вятичи[165] по-прежнему были промыслом для людоловов. И все же княгиня видела тут, на рынках, немало своих людей.