Иные - Яковлева Александра
— Буду молчать, само собой, — отозвался Зейдович и, придвинув ближе фотографии, взялся за карандаш.
С выкладками Зейдовича Лихолетов пошел прямо к Петрову — пухлая папка со всеми наработками, расчетами и снимками шлепнулась на стол. Петров едва успел отодвинуть чашку с чаем, который как раз пил.
— Это что? — спросил он таким тоном, будто ему принесли дохлую крысу.
— Я консультировался со спецами, — стал объяснять Лихолетов, раскладывая перед Петровым материалы. — Вот, смотрите, расстояние между бороздами. Это не бомба, потому что нет осколков и воронки в эпицентре, и тем более не газ — взрывная волна распространяется не так… Это звуковая волна. Понимаете?
Петров вдавил пальцы в глаза, помассировал переносицу.
— Как ты меня достал, а, — простонал он. — Два месяца прошло, успокойся уже.
— Дайте мне с ней поговорить, — не слушая его, попросил Лихолетов, — я докажу, что прав, я…
Чашка на блюдце забряцала, и по поверхности остывшего чая побежали частые круги.
— Это еще что… — начал было Петров, но не успел договорить.
Оглушительно грохнуло, вздрогнуло, и Лихолетов повалился на пол, закрыв руками голову. Сверху посыпались осколки выбитого оконного стекла. На улице взвизгнула какая-то гражданка. Как очумелая, залаяла собака.
Осторожно Лихолетов приподнялся, выглянул в окно. Здание НИИ раскалывалось, как яйцо, и от земли вверх по стене тянулась ветвистая глубокая трещина. Петров, громко матерясь, выскочил из кабинета, и Лихолетов хотел уже поспешить за ним, как вдруг увидел внизу мужчину. В длиннополом бордовом пальто и шляпе, одетый явно не как сотрудник Института и даже не как советский человек, он выбежал из здания, неся на руках худую, коротко стриженную девушку. Та, кажется, была без сознания.
Мужчина поднял голову, посмотрел прямо на Лихолетова. Расстояние между ними было большое, а висевшая в воздухе пыль застила глаза. Но Лихолетов все равно его узнал.
Его мадридский кошмар, призрак во плоти, отдающий смертельные приказы.
Осанка, рост, ширина плеч — все сходилось, он не мог ошибиться. Только теперь его лицо не было спрятано под маской. Лихолетов вгляделся, и ему показалось, что у призрака двигаются губы. Вновь раздался грохот, звук медленно нарастал, будто сходил оползень. Здание Института складывалось, как карточный домик.
Выхватив табельное, Лихолетов взвел курок и бросился вниз по лестнице в погоню.
Аня
Время в заключении измеряется иначе. Не механическими часами со стрелками и циферблатами — они все под замком в кабинете Ильинского. Не сменой дня и ночи — о ней быстро забываешь в каменном мешке подземелья. Дни измеряются здесь процедурами и короткими провалами в сон между ними. Минуты — звоном капель в вентиляции, примерно тридцать семь секунд на удар. А недели — письмами к Пекке. Аня знала, что прошло уже два месяца, потому что два месяца — это восемь четвергов, почтовых дней. Это восемь писем, которые она тщательно запечатала в конверты, надписала и передала Ильинскому: пару раз лично, чаще через медсестру Лизу.
Чем тогда измеряется жизнь? Наверное, ответными письмами. Аня не знала в точности, потому что пока не получила ни одного. Ее жизнь замерла, как только она вошла в эту комнату и в замке за ее спиной повернулся ключ.
— Петя там, где не может писать, — говорили ей и Ильинский, и Лиза, — но письма он получает, не волнуйся.
И Ане не оставалось ничего другого, кроме как продолжать. Она брала очередной лист, слюнявила красный химический карандаш — и ее послание отправлялось в путешествие по неизвестности, как письмо в бутылке, написанное попавшими в шторм.
Сначала она загадывала: жизнь возобновится, когда Пекка вернется за ней, и они убегут как можно дальше. Потом — когда Пекка напишет хоть какой-то ответ, хоть пару строчек о том, что жив, здоров и помнит о сестре.
Но вода все капала в вентиляции, процедуры становились почти невыносимыми, один почтовый день сменялся другим — и Аня начала воображать, будто Пекка просто оставил ее здесь навсегда. Будто он теперь живет только своей жизнью: нашел невесту, думает о семье, не боясь, что в любой момент придется все бросить и бежать. Если нет человека, то нет и забот о нем. От таких мыслей Аня засыпала почти счастливой, а проснувшись, с легким сердцем шла на любые процедуры. Как бы ни было страшно, тяжело или больно в испытательной, Аня выносила все молча, как заслуженное наказание — за свою ненормальную, вывернутую наизнанку суть. Не такая, как все, создаешь проблемы, теряешь контроль и погибают люди — принимай пятьдесят вольт, ледяные ванны и душ Шарко. Если это главное условие Пеккиного счастья, думала Аня, так тому и быть.
Ее вчерашнее письмо было об этом. «Я хотела бы увидеть тебя счастливым, — написала она, — увидеть твою семью, детей. Но еще больше — чтобы ты меня забыл. Или чтобы меня вообще никогда не существовало».
Она вложила письмо в конверт, а конверт — в руки Лизы, которая пришла собрать ее на очередные процедуры. Лиза, как всегда, обещала передать Ильинскому. С каждым днем медсестра выглядела все тревожнее, когда упоминала Ильинского. Даже Аня волновалась за старика: в те редкие моменты, когда она его видела, Ильинский выглядел немногим лучше ходячего трупа.
— Это рак, — призналась Лиза, когда пришла в конце недели менять простыни. — Терминальная уже стадия. Он на… сильном обезболивающем. — И, покосившись на дверь, добавила шепотом: — На морфии. Не говори только никому.
Аня обещала. Да и кому она могла сказать?.. Лиза была единственной, кто с ней разговаривал в этом подземелье. Даже завлабораторией, определявший напряжение или температуру и время, которое нужно просидеть под водой, не сказал ей ни слова за два месяца. Только день ото дня темнел лицом, а в уголках его губ залегали жесткие складки. Он явно ждал каких-то результатов и злился, не получая их. Может быть, думала Аня, идя под конвоем на очередную процедуру, сегодня ее тело сломается, и этот кошмар наконец закончится. Единственное, на что хватало ее сил, — держать обещание, которое она дала Пекке. Не терять контроль. Хотя бы с этим она пока справлялась.
От одного вида испытательной начало трясти. Комната-бункер, холодная и гулкая, словно огромная жестяная бочка, была наполнена мертвенно-зеленым мигающим светом ламп, писком и скрежетом пишущих приборов. В полутьме скрывались цилиндрические резервуары, некоторые с водой, другие — со странно фосфоресцирующей желтоватой жижей. В центре круглой платформы топорщилось подлокотниками гигантское кресло. Его Аня ненавидела больше всего. В нем она казалась себе еще меньше, незначительнее, чем была на самом деле — не лучше лабораторной мыши, к которой подключают сотню проводков и подают напряжение. По кругу, за толстым аквариумным стеклом блестели очками наблюдатели: санитары, лаборанты и заведующий лабораторией. Они тоже давно перестали считать Аню за человека. Может быть, никогда и не считали. Когда Аню ввели, они едва ли взглянули на нее, зато, словно ожившие механизмы, защелкали тумблерами, заскрежатали рычагами, подключая гальванические батареи.
Кресло загудело, хищно поблескивая под белым медицинским светом ламп. Сегодня снова был ток. Аню грубо усадили в кресло, надели на голову шлем с датчиками. Туго, до боли в синяках затянули ремни на запястьях и щиколотках. Сквозь синяки выпукло проступала буква М — клеймо, которое ей поставили на второй день.
Санитар нащупал вену — не с первого раза, от частых инъекций они попрятались, — ввел длинную иглу. По ней пустили вещество красивого золотого цвета. Для чего именно это нужно, Аня не знала, но руку почти сразу скрутило от боли, а затем и все тело.
Завлабораторией наблюдал через стекло аппаратной, неприятно ухмыляясь. Ане это не понравилось, но сопротивляться было поздно. Она откинулась в кресле и задышала глубоко, стараясь расслабиться. Ток еще не пустили, но каждая мышца уже содрогалась, предчувствуя разряд. Завлабораторией кивнул ассистенту — тот повернул рычаг.