Когда не горят костры - Джезебел Морган
Гарм шагнул вперёд, и огненная сеть тут же вспыхнула перед глазами, оковы боли сжались на шее.
– Госпожа моя, – слова приходилось выдавливать через силу, – молю тебя, сжалься над ней!
Хель удивлённо взглянула на своего слугу.
– Даже если бы хотела – не могу. Лишь рассказать о смерти Ясеня и о том, чья рука его к смерти толкнула.
Омела молчала, и по закостеневшему ее лицу невозможно было понять, в себе она или нет. Хель продолжила речь, и на миг Гарму почудилось, что богиня смерти и ужаса, неистовая и непреклонная, сама томится раскаянием. Но разве может бог ощущать вину перед человеком?
– Что бы я ни сказала, ты продолжишь горевать по брату. Но я постараюсь утишить твою боль. Он погиб быстро, не ощутив моего дыхания, ничего не поняв. Я закрыла его глаза, я забрала его тепло и его разум. Ни в чём не вини себя, как не может тебя винить он – ведь судьба его была решена с рождения. Отец мой, чем именем я клялась, воспитал вас достойно. Рождённые по воле его, оба вы были не более чем глиной, что послушно принимала нужную форму под его руками. Каждое слово и каждое дело ваше было подчинено его плану. Судьба Ясеня была умереть, чтобы ты пришла ко мне, чтобы ты пришла за Бальдром, чтобы Бальдр погиб.
Омела вскинулась резко, прищурилась зло.
– И всё это – только чтоб устроить Рагнарёк?!
– Рагнарёк неизбежен. Но благодаря тебе у мира будет ещё один шанс. Ты знаешь сама – нет воскрешения без смерти.
Омела молчала, устало и безысходно, а за спиной Хель медленно разливалось розоватое сияние, нежное, как акварель, словно солнце вставало над ледяными пустошами севера.
– Я хочу к брату. Забери меня к нему.
Голос у неё уже был, как у мёртвой – скучный, серый, равнодушный. Гарм поёжился, отвёл глаза. Как бы ни была сильна его тоска по супруге, но даже у него в жизни оставалось хоть что-то, ради чего за неё ещё можно было цепляться.
Хель покачала головой. Неживая половина её лица блеснула холодно и безжалостно.
– Твой Ясень так и не стал частью Биврёста, погиб слишком быстро после подключения. Всё, что от него осталось, – слепок последней секунды, застывший кадр, угасшее эхо. И от тебя останется не больше. Ни в одной из девяти сфер вам не встретиться более. Возвращайся к семье – отец мой будет тобой доволен. Его благосклонность тебя утешит.
– Нет, – Омела улыбнулась, тяжело и мёртво, – теперь уже нет. Но хотя бы рассвет я увидела.
Не взглянув ни на Бальдра, ни на Гарма, она побрела прочь, разом постарев на десяток лет. Гарм вскинулся, потянулся утешить её, разделить её боль, но только тень скользнула мимо. Он слышал её шаги, тихие, медленные, шаги отчаявшегося человека, но ни глаза для живых, ни глаза для мёртвых больше не различали Омелу.
Словно и не было её вовсе.
* * *Тяжелая душная бессонница так и не отступила. Во рту остался кислый привкус чужого горя, на плечах – гнёт непрошеной вины. Несколько минут Гарм смотрел в потолок, зыбко сереющий в предрассветных сумерках, повторял, что сделал всё правильно.
Ведь правильно – так, как хочет Хель, ибо все равны перед лицом её.
Легче не становилось.
Устав ворочаться на смятой, пропитавшейся потом простыне, Гарм встал, вытащил из ящика стола фляжку с дурным пойлом, в котором горечи было больше, чем градусов. Самое то, чтобы заглушить непрошеную тоску.
Привычное серое марево за окном просветлело, растерзанные ветром облака расползались, как ветхие тряпки под пальцами, окрашиваясь в тревожный багряный цвет. Сквозь прорехи проглядывало рассветное солнце – алое, словно отрубленная голова, истекающая липкой кровью.
Гарм недоверчиво прищурился. Никогда ещё на его памяти небо над Тронхеймом не прояснялось.
После третьего глотка в мыслях стало мутно, а на душе легче. В пыльном стекле за его спиной проступил женский силуэт – белый, ломкий, полупрозрачный. Гарм обернулся со сдавленным ворчанием, едва не потеряв равновесие, но нет – это была не совесть с лицом Омелы и даже не Хель, требующая преклонения и службы. Другое лицо, родное до слёз, но почти истёршееся из памяти, проступало среди пыли в солнечном луче.
«Мне кажется, мне просто кажется».
Гостья улыбнулась, лёгкая полупрозрачная рука коснулась небритой щеки Гарма, и, прежде чем видение рассыпалось пылью и бликами, он услышал далёкий шёпот:
– Что же с тобой сделалось, глупый мой Йорген…
За окном разгорался Рагнарёк.
Последняя жатва
Когда Вильгельм оторвал пальцы от клавиш, он ещё несколько минут сидел неподвижно, пустым взглядом уставившись в никуда. В ушах его всё ещё звенела мелодия – долгая, ясная, как осень на Эмайн Аблах, полная мёда, яблок и покоя. Эта колыбельная грезилась Вильгельму с детства – он напевал её без слов, едва научившись различать неуловимую мелодию в шуме суетного города. Родители боялись, что он отстаёт в развитии, сверстники дразнили его чудиком, но Вильгельма это не беспокоило.
Он не замечал ничего, кроме осенней колыбельной.
Всё, чего он хотел, – чтоб и другие услышали её. Чтоб замерли среди потока, ощутив на лице лёгкое дуновение свежего ветра с горных озёр, чтоб заметили краем глаза червонное золото листвы, ощутили на губах сладкий вкус яблок. Чтоб заметили хрупкую красоту мира за его уродливыми масками из стекла и асфальта.
На это он положил жизнь.
Пальцы его уже не слушались. Вильгельм давно утратил надежду, что однажды сможет верно записать колыбельную – и что гораздо важнее – сыграть её.
Но самые драгоценные сокровища скрыты там, где темнота отчаяния гуще всего.
Вильгельм снова коснулся клавиш, не замечая, как дрожат пальцы. Он играл, всё так же глядя в никуда, глядя сквозь туманы на берег Эмайн Аблах, залитый золотом закатного солнца.
Слёзы текли по его морщинистым щекам.
В лицо дохнуло холодом и горечью, и белоглазый дин ши вскинул руку к лицу. От горизонта катилась белизна, мутная, непроглядная хмарь, стирающая границу между небом и землёй. И воинство сидов казалось игрушкой на её пути.
На что они ещё надеялись?
– С каждым оборотом их больше, – тихо произнёс его спутник. – Хотел бы я знать, что даёт им столько сил.
Белоглазый устало склонил голову.
– Уже слишком поздно. – Сквозь его руки едва заметно просвечивали схваченные инеем травинки.
Горькое дыхание последней зимы стало резче. Человек бы сказал, что оно пахнет горячим асфальтом и бензином, оседает на коже сигаретным дымом и липким смогом, оставляет на языке яркий химозный привкус дешёвых конфет и прогорклого масла.
Но сиды не знали, что это.
Для них орда фоморов пахла забвением и смертью.
– Я бы сказал, что это будет славная битва, но…
– Но это будет не битва, а жатва.
Колесо года со скрипом завершало оборот.
Утро встретило Вильгельма тишиной и странным, тянущим чувством в груди. Он потянулся было за каплями от сердца и, только схватив пузырёк, понял: лекарства его не спасут. Тоска выедала его изнутри. Тоска и тишина.
Он беспомощно потряс головой, несколько раз нажал на уши, в глупой надежде, что осенняя колыбельная вернётся. Она всегда была с ним, всегда звучала рядом, утешая. Она просто не могла замолчать!
Но замолчала.
Сердце грохотало в груди, когда Вильгельм добежал до пианино, трясущимися руками откинул крышку. Долго сидел неподвижно, дышал мелко и прерывисто, ждал – когда же успокоится сердце, когда же перестанет заглушать все прочие звуки. Может, за безумным грохотом вернётся знакомая мелодия? Вернётся и позовёт за собой?
Но вернулась только тишина.
Когда он коснулся клавиш, пальцы дрожали.
Глаза слезились, и нотный стан расплывался грязными полосами. Вильгельм играл по памяти, последовательность нот словно выжгли на обратной стороне его век. Пальцы послушно касались клавиш, не соскальзывая, не сбивая ритма. Мелодия лилась ровно и правильно.
Механически.
В ней не было жизни. Не было лёгкого дуновения ветра с Эмайн Аблах.
Может, потому что и Эмайн Аблах тоже больше не было.
Осенняя колыбельная исчезла, оставив только обессиленного старика, лишённого мечты и надежды.
Вильгельм уронил руки на колени и беззвучно заплакал.
Нет их острее
1– Это плохая идея, – Холли непримиримо поджала губы и скрестила руки на груди, ставя точку в разговоре.
Конечно же, никто не воспринял её всерьёз.
– Ну что ты, – мягко улыбнулась Аннуил и протянула ей чашку с кофе. – Это очень интересная традиция,