Возвращение (СИ) - Галина Дмитриевна Гончарова
— Бабушка у меня чай любит, — коротко разъяснила Устинья. — А я с ней пила, научилась.
— Интересная у тебя бабушка, боярышня.
Устя промолчала. Благо, чашка в руках, можно ее к губам поднести, глоток сделать и восторг изобразить.
Именно изобразить. Потому как и в той жизни, и в этой Устя вкуса такого пойла не понимала. И понимать не хотела.*
*- я пробовала настоящий английский чай, с молоком. Наверное, кому-то нравится. Но как по мне — чабрец и душица с медом вкуснее. А если еще мяты и иван-чая добавить — вообще кайф. Прим. авт.
— Восхитительный чай, государыня.
— Налейте и мне чашечку?
Голос прозвучал неожиданно.
Раскатился бархатисто по комнате, прошелся клочком меха по коже, заставил мурашки побежать по спине Устиньи.
Она этот голос знала. Помнила.
На чаепитие пожаловала царица Марина.
* * *
Боярыня Евдокия чашку в руках не держала, а то б на себя опрокинула. На царицу уставилась, словно на икону, едва сообразила вслед за дочерью подняться, поклониться.
Хороша!
Белая рубаха, белый летник, белый венец на голове, все украшения — с бриллиантами, все золотой нитью расшито. Красиво — невероятно.
И черные глаза сияют, черные локоны по белому шелку льются, алые губы улыбаются...
— Это и есть та милая девочка, которая Феденьке понравилась? Подойди сюда, милое дитя.
Устя так глазами захлопала, что вокруг ветер пошел.
— Матушка-государыня! Честь-то какая!
Марина покривилась. Любава усмехнулась.
Шпильку они обе поняли. Не была Марина матушкой. А уж со стороны Усти ее так назвать... возраст подчеркнуть? Как ни крути, Марина старше Устиньи лет на десять, а то и побольше. Да и заметно это.
Взгляд у царицы такой...
Девушки обычно так не смотрят. Холодно, жестко, расчетливо. Мужчины этого под ресницами и бриллиантами не видят, а вот Устя видела.
И знала, какой страшной может быть эта женщина. И жестокой.
Может...
Но сейчас Устя предупреждена. Она справится.
— Поднимись, деточка, дай на тебя посмотреть.
Марина руку протянула, чтобы Устинью за подбородок взять, но та уже выпрямлялась. Рука так в воздухе и повисла, как-то Устинья так сместилась, что царице до нее не дотянуться. А вроде и вежливо все, никто и не заметил.
Ан нет.
Любава явно заметила, улыбается, что та гиена заморская. А вот матушка ничего не видит. Смотрит, восторгается. Марина глазами сверкнула, но промолчала. А и что тут скажешь?
Нашла, что.
— Хороша девица. И бела, и румяна. Пусть женится Феденька, вот радость-то тебе будет, Любава. Наконец внучков понянчишь.
Бабушкой Любаве быть точно не хотелось.
— Я бы и деток твоих понянчила, Маринушка. Да все пуста ты у нас, как кувшин дырявый.
Устя едва не хихикнула.
Вот так оно и было, тогда, в прошлой жизни. Как сойдутся две змеищи, так обо всем и забывают. Какая им Устинья? Им друг друга насмерть зажаливать надобно!
Как сцепятся, так и зашипят...
Самое спокойное для Устиньи время было.
После смерти Бориса Марину в монастырь отправили, насильно постригли. Черные косы ее срезали, вроде как налысо обрили...
До монастыря она не доехала.
Тати налетели, все в капусту порубили, изуродованные тела на дороге бросили.
Тогда Устя за царицу Марину молилась, за упокой. А сейчас вот и подумалось — правда ли? Чтобы такая змеища, да сдалась запросто?
Ой ли?
Могла она кого другого подсунуть, а сама утечь?
Еще как могла.
И подсунуть, и подставить — совести и жалости там было, как у гадюки. Ты змее хоть сутки о добре рассказывай, пошипит она, а толку — чуть.
А после отъезда ее Любава как с цепи сорвалась. Устинье тогда вдвое, втрое доставалось.
Тогда она думала, что за Марину. А теперь?
Может, и правда, сбежала царица? А свекровь о том знала, и бесилась, и боялась? И такое могло быть. И... может ли потом... Устя ведь после того так ребеночка зачать и не смогла! Так пустой в монастырь и ушла.
Маринка?
Для этого и порчи не надобно, есть такие травы... пока женщина их пьет — нипочем не затяжелеет. Травы есть, отвары, заговоры. Устя их теперь тоже знает...
Неужели — и это?
Задумавшись, Устя пропустил все 'шипение', а вот ввалившихся в комнату мужчин пропустить не получилось. Шумные очень.
— Матушка! Тетушка! — Фёдор расцеловал сначала матушку, потом царицу Марину, которой обращение тоже не понравилось. Какая ж она ему тетушка? Скорее — сестрица.
А потом уж подошел к Устинье. И к боярыне, которая сидела ни жива, ни мертва.
— Боярыня Евдокия. Боярышня Устинья...
И так посмотрел... Усте даже противно стало. Словно слизень липкий по коже прополз.
Но сдержалась, поклонилась.
— Подарок у меня для тебя есть, Устинья Фёдоровна. Прими, не побрезгуй.
Устя на мать посмотрела.
— Когда матушка дозволит?
— Д-дозвол-лю, — проикалась матушка. — К-когда нет в том урона чести девичьей.
— Да какой тут урон, — обе змеи подарком точно заинтересовались. Гадины! — При матушке родимой, с царского дозволения...
Фёдор к двери повернулся — и Истерман вошел.
Только вот Устя как раз от него взгляд отвела. И обнаружила неожиданное.
Марина на Истермана смотрела... нет, не как на мужчину. Она не видит в нем мужчину, она не видит в нем орудие, она с ним не играет, не кокетничает, не подчиняет, не управляет.
Почему? Какие между ними отношения?
А вот царица Любава, напротив. Смотрит с улыбкой, ласковой такой... теплее она только на Фёдора смотрит.
Неуж...
Хотя — чему удивляться, в тереме и не таких шепотков наслушаешься, была сплетня, что царица Любава светловолосым иноземцем увлекалась теснее, чем стоило бы.
Не поймали ее, понятно, да чего странного?
Царица молода была, Руди по юным годам очарователен, а вот царю к тому времени уж пятьдесят лет исполнилось, грузен был, неповоротлив, куда ему до молодого мужчины?
Могло и такое быть. А уж после смерти царской — всяко было.
А что у него в руках?
Какой-то короб, тканью накрытый...
— По приказу царевича нашел для самой прекрасной боярышни Россы. Прими, боярышня, не побрезгуй...
Ткань в сторону отдернули, а на стол поставили... клетку.
Роскошную, вызолоченную. И в ней желтая канарейка.
— Примешь, Устиньюшка?
И как только Фёдор рядом оказался?
— Красота какая! — царица Марина. Только смотрит она на клетку.
— Птица редкая, — это уже Любава. — Ценная...
— Честь-то какая!
А вот и маменька голос подала.
Устя вздохнула. Как-то оно само получилось, не виновата она, язык сам повернулся.
— Иноземная птица, красивая... пленная. А ведь в клетке — и вызолоченной — несладко, правда, пташка? И воли у тебя своей нет, и права решать тоже. Захотят —