Из сказок, еще не рассказанных на ночь... - Мира Кузнецова
— А чё ж. Ты только пути не обрывай, батюшка-хозяин. Дай сыночке счастья у жизни зачерпнуть, любимку суженную встретить и деток в путь собрать.
— Что ж, голуба, по слову твоему и будет. И сын твой здоров, да счастлив будет весь путь свой. И ты пойдешь по пути своему. Только виру свою за помощь возьму. Путь ты свой отмерянный пройдешь нелюбимой никем. Одна. Никто твоё сердце не согреет. Ни лаской. Ни словом добрым. А ты будешь. Любить. Беречь. Спасать. Ничего не прося взамен. Ничего не беря себе.
— Дядечка, я пока ничего не поняла, но ты уж отпусти нас. Все слова твои беру на себя.
— Берешь? Бери!
Ганька услышала еще, как кто-то хлопнул в ладоши, и тапка снова упала ей на живот. «Ах! Как больно!» — успела она подумать…
Приходила в себя она скачками: вздохом облегчения, когда крик новорожденного разорвал темень беспамятства; рвущей глотку жаждой и каплями воды, медленно текущими по губам; бормотанием людей и словами, которые никак не получалось понять.
И она снова блуждала во тьме, ища выход. Когда очень долго живешь в темноте, то и в ней начинаешь видеть свет. И она увидела. Почувствовала голыми ступнями, что стоит на мягкой пыли большака и где-то истошно кричит ребёнок. «Сынок?» Ганька качнулась, толкая и открывая проход в… Куда? Свет ослепил, но она слышала и понимала слова. Торопясь, она двинулась на голос, постепенно прозревая. «Сынок?»- слово обожгло желанием прикоснуться, взять на руки, приложить к груди, ощутить мягкие губы младенца на своем соске. Она сделала еще один торопливый шаг и визг заглушил все мягкие, обволакивающие слова.
— Уберите! Не хочу её видеть! Унесите её отсюда! Пусть её не будет! Не будет! Никого нет, и её пусть не будет!
— Как же так, девонька? — Кинулась Ганька на голос. Обняла. Прижала к себе, баюкая, качая на руках растрепанную девчонку. — Как же так, милая? Ты же её в этот мир привела. Разве можно отпустить её ладошку? Она же пропадет без тебя. Посмотри. Посмотри, какое небушко яркое в её глазах. Возьми!
Ганька не успела понять, когда плачущая малышка оказалась на её руках. Она только скользнула своим пальцем, стирая слезинку и положила ребенка в руки матери, ощутив их своими. Как, когда она стала этой девочкой? И как только эти руки коснулись волос малышки, как увидела: комья земли, падающие на крышки гробов, сложенных в длинной канаве; льющуюся с неба воду, наполовину заполнившую яму и сползающую пластами землю; людей, торопящихся быстрей засыпать, спрятать под землей её любимых: муж, отец, мать, дядя, дед… все, кто был в доме. Крик рвался наружу и застревал в горле, мешая дышать, сводя судорогой заледеневшие пальцы. Ребенок пискнул, приводя в себя, и Ганька потянула к себе паутину тоски и боли, разжимая пальцы, становясь снова собой, гладя и приговаривая, успокаивая обоих девочек, оставшихся без опоры. Наедине друг с другом.
— Дурочка, маленькая, глупенькая дурочка. Да разве ж ты одна? Разве без любви осталась? Ты поглянь, поглянь милая, какая она маленькая, а уже тебя любит. Она и плакала потому, что любит тебя и не хочет жить без тебя. Да и не сможет без тебя. И ты без нее. Видишь? Видишь? Она уже молчит и смотрит на тебя. Улыбнись ей. Дай надежду. Вот. Вот так, милая, вот так.
Не прекращая говорить, она уже распахивала ворот рубашки и доставала материнскую грудь. Гладила, разминала сосок и подталкивала к ротику малышки. Сжала у самого личика, выдавливая каплю молока и провела по губёшкам, давая попробовать вкус. Обе: и мать, и дочь вздрогнули, когда губы сомкнулись и ребенок, прижимая его языком втянул сосок.
— Маленькая моя, — прошептала мать и уже сама погладила девочку по голове.
— Вот так. Вот так, милые.
Ганька выпрямилась, разгибая уставшую поясницу и сжала руками свои груди. «Сынок». Груди были пусты. А вокруг снова клубилась тьма, ставшая гуще от принесенной с собой боли двух девочек. «Устала», — подумала женщина и села на землю, обняла себя за плечи и завыла, раскачиваясь и отдавая крику понимание, что она никогда не увидит дитя, которому даровала жизнь. Не увидит мужчину, которого полюбила однажды. Мамка. Папка. Сестрёнка. Все остались там, неведомо где, куда не найти пути-дороги, а путь её долог. Сама таков выторговала. Но разве ж стоит её крохотная душонка жизни сыночкиной? А мужниной? А родительской? Пусть меня с ними нет и не будет, но они же смогут жить в счастии и довольстве. Им же было обещано. Мной уплочено.
Постепенно она затихла, смирившись с долей, встала, отряхнула с юбки пыль дорог и пошла, слушая зов. Так и шла, открывая проходы и залечивая своей любовью чужую боль. Забирая себе. Уча видеть любовь и беречь её.
Долгие ночи ожидания перестали слышать её плач. Теперь она закрывала глаза и думала о всех, кого полюбила: о маменьке и её пахнущих пирогами руках; о папиной ладони, хлопающей её по плечу, ободряя; о шепоте мужа и о словах, заставляющих пылать когда-то уши и таять сердце; о сыне, теперь, наверное, уже большом и встретившим свою любовь. Она вздыхала, радуясь, что он не зовет — значит тот, кому она задолжала, не солгал, и её сын счастлив и любим. И его не нужно учить любить. Другие справились. О девочках, её первенцах на этом пути. О … она улыбалась и говорила с ними вслух, и тьма стала редеть, и однажды взошло солнце, освещая её путь. Она шла, не жалея себя, становясь на время встречи той, от которой можно учиться любви, и старела, устав от груза взятой на себя чужой боли. И тогда она снова садилась в пыль дорог, опускала распахнутые небу ладони на распухшие колени и закрывала глаза. Время качало её на ветру. Дни сменяли ночи, рассветы — закаты, а она продолжала слушать, ловя ту ноту отчаянья, которую должна впитать и растворить в себе, научив любить, ничего не взяв себе кроме боли.
Она больше не плакала. Она больше не молила о любви для себя. Она слушала тишину и улыбалась ей, как самому дорогу другу, потому что пока она здесь — с её, Ганькиными, любимыми всё хорошо…и мир сжалился, растворив её в себе.
Ау, принц, ау…
— П-шёл вон! Вон, я сказала! — проорала Люська, и удар дверью об стену потряс предпраздничную благость многоэтажки. Следом она вытолкала на лестничную площадку и незадачливого