Дом Одиссея - Клэр Норт
Афина выдергивает свою руку из моей, сжимая ее в кулак, словно та зудит, но не отшатывается и взглядом со мной не встречается.
– Гера приходила на Итаку, – шепчет она. – Она приходила потому, что здесь была Клитемнестра, ее достойная восхищения царица, последняя из великих цариц Греции. Клитемнестра… должна была умереть. Гера знала об этом. Но она оплакивала ее. И все боги видели Геру плачущей. И где она теперь? Заперта на Олимпе, день и ночь под присмотром прислужников Зевса. Он заявил: «Проклятье, она восхищается мертвой смертной дрянью больше, чем мной!» Он посмеялся над этим. Все смеялись над Герой, стояли и смеялись, потому что она показала свою слабость. Показала, что способна испытывать такие чувства. Но не к Зевсу. И за это он ее накажет. Уже наказывает. Он никогда не простит, что она осмелилась благоволить кому-то, кроме него.
Я снова тянусь к ее руке, но на этот раз она отнимает ее.
– Моя бедная совушка, – вздыхаю я. – Моя милая Афина. Из всех героев всей Греции могла ты выбирать любимца и выбрала самого мягкотелого. Не беспокойся: я никому не скажу. Никто бы мне не поверил, даже если бы сказала. Хочешь знать, зачем я на Итаке? Затем, что тот, кого я люблю очень сильно, направляется на этот остров.
Глаза Афины обращены к Пиладу, но взгляд ее стремится вдаль, туда, где Электра дремлет рядом со своим братом, а затем вверх, где фурии все еще кружат высоко над мечущимся в поту Орестом. Но нет, она мудра, поэтому смотрит дальше, еще дальше и тут наконец понимает.
– О, – срывается с ее губ, – так это она прибывает?
– Конечно, она, – шепчу я. – Он теперь никуда не отправляется без нее.
Она чуть выпрямляется, и момент, когда я видела перед собой женщину в серебристом сиянии позади, теперь передо мной: в напряженной позе сидит богиня-воительница.
– Здесь все намного сложнее, чем ты думаешь, – рявкает она. – Они…
– Ах, это, – перебиваю я ее изящным взмахом нежной руки. – Даже не стану загружать свой слабый умишко всеми этими… политическими бреднями: кто станет властителем Микен, царем царей – и прочей убийственно скучной ерундой. Не волнуйся, Афродита позволит разбираться с этими важными вопросами тем, кого они волнуют. К примеру, полагаю, они слегка волнуют тебя и тебе не особо понравится, если Менелай захватит трон Ореста, провозгласив себя царем царей. Думаю, совсем не весело будет увидеть, как человек, поклоняющийся лишь Аресу, чаше и копью, становится повелителем всех греков. Ведь человеку вроде Менелая, окажись в его руках достаточно власти, будет наплевать на Одиссея или того, кто станет царем западных островов, – он просто подгребет все под себя. Поглотит распоследний крохотный клочок земли и прирежет любого поэта, который посмеет прославлять чье-то имя, кроме его собственного. Это было бы ужасно, правда? Один человек, возвысившийся над всеми прочими, и лишь его имя сохранится в веках, лишь его история – не Одиссея. Не твоя. При одной мысли об этом начинает болеть моя хорошенькая головка. И, само собой, это я еще не спрашиваю, что ты, во имя неба и земли, собираешься делать с фуриями.
Афина чуть поджимает губы незаметно для всех, кроме самых божественно зорких глаз. Мне становится интересно, она так же холодна, как ее тон? Я настолько увлечена этими размышлениями, что почти пропускаю слова, которые из ее уст звучат как нечто совершенно очевидное:
– Клитемнестра не насылала фурий на сына.
– Я… Что?
– Клитемнестра. Несомненно, ее обвинят в том, что она призвала фурий отомстить за нее, но это не она наслала их на Ореста. Она пьет из реки забвения, воды которой смывают воспоминания о ее убитых детях, мертвом возлюбленном, – но вот имя Ореста остается. Она прижимает руку к нанесенной Орестом ране, та кровоточит, кровоточит непрестанно, но с ее губ срывается лишь: «Мой милый мальчик!» – и она бредет дальше по полям тумана. Как богиня мудрости заявляю: Клитемнестра не призывала фурий.
– Тогда кто? – спрашиваю и в ту же секунду понимаю, что ответ мне известен. – О небо. Ну и дела.
– Видишь теперь, что это дело не твоего ума.
– О да, дорогая сестрица, – весело щебечу я. – Гера застряла на Олимпе под надзором своего мужа. Ты прячешься как от смертных, так и от бессмертных, чтобы кто-нибудь случайно не проговорился Посейдону, что ты вот-вот освободишь Одиссея. Гермес, без сомнений, охотится на коров. Аполлон играет на лире. Артемида веселится в своих лесных чертогах. Что ж, похоже, из всех родственничков, способных помочь тебе помешать Менелаю сжечь эти острова дотла, тебе достался самый недалекий, легкомысленный и никчемный.
Непросто удивить богиню мудрости. И ее удивление выражается лишь крошечным вздохом, таким легким и незаметным, что он похож на попытку сдуть нахальную муху с кончика носа. Такой же вздох вырвался у нее, когда она случайно проткнула копьем сердце Паллады в поединке, после чего сказала: «Меня это многому научило». Паллада частенько мечтала, что когда-нибудь один из их дружеских поединков закончится в поле, где они рухнут на ложе из цветов и колосьев, прижав мечи к горлу друг друга. Эти мечты умерли вместе с Палладой, и теперь Афина лишь вздыхает тихо – о как тихо, – даже когда ее сердце разбивается.
Вот и сейчас она успокаивается.
Ведь Афина – воплощенное спокойствие.
И произносит, не глядя на меня – очень редко кто из родственников может посмотреть на меня прямо:
– Возможно, настанет время, когда я вынуждена буду обратиться к тебе.
Эти слова даются ей нелегко. Мне хочется сказать ей, что все будет в порядке, что я рядом, что я люблю ее. Но для нее немыслимо услышать подобное. Поэтому я просто киваю, не углубляясь, и она исчезает в одно мгновение в серебристой вспышке, в биении белых крыльев.
Ночью, после пира, Пенелопа подходит к окну в своей спальне, и ей кажется, будто кто-то поет.
Песня на чужом языке, который тем не менее ей уже знаком, пусть даже она не понимает слов.
Кенамон, египтянин. Он сидит в ее тайном саду – в саду, куда, вообще-то, не должна ступать нога мужчины, пусть даже и не в ее силах запретить им вход в этот укромный уголок. Она показала ему этот сад однажды, после отплытия Телемаха, и сказала, что он может приходить сюда в любое время в благодарность за ту помощь, которую он оказал ее сыну. Естественно, он не должен был находиться там в одно время с ней – это было бы слишком опасно, – но она надеялась, что сладкий запах цветов подарит ему небольшое утешение, ведь он так далеко от дома.
«Мой муж, как известно, тоже вдали от дома», – она чувствовала себя обязанной произнести эти слова, пробормотать, не разжимая губ и не встречаясь с ним взглядом.
«Конечно, – ответил египтянин. – Я уверен, что все его мысли только о возвращении домой».
И вот он сидит в ее саду и поет песни на своем языке, которого она не понимает.