Благословение Пана - Лорд Дансени
Мимо пролетал пух чертополоха, доверившись легким ветеркам: искорка жизни внутри его, верно, согревалась маленькой надеждой на то, что упадет где-нибудь в мягкую почву и пышно пойдет в рост; такая надежда – если искорка низшей формы жизни вообще способна надеяться – менее тщетна, чем многие наши упования. И вот однажды в долину с юга пришла последняя гроза года, и принесла ливень в вихревом сердце своем, в котором гром близко соседствует с молнией, и потоки воды смыли гравий с покатых тропинок в сотни мелких устьев и погребли под песком. Речушка вышла из берегов, как в вечерних снах, и заполнила всю долину – четыреста футов в глубину и почти две мили в длину из конца в конец – иллюзией могучей реки; то была всего лишь ее мечта, всего лишь белый туман. С бурых полей убрали снопы. Загнивала картофельная ботва. Созрела ежевика. Все было готово ко второму чуду года – к последнему триумфальному великолепию крон, прежде чем листья распрощаются с деревьями и забудутся долгим, глубоким сном в непомнящей земле. А Томми Даффин все еще не осмеливался подняться на холм, и постепенно им снова овладел былой непокой и былое недоумение, и он снова начал задаваться вопросами, ответить на которые могла только его флейта. Одна только его флейта, и ничто другое: первые несколько пожелтевших деревьев, подобно разведчикам, прокравшимся в долину впереди раззолоченного воинства, подавали ему лишь намеки, но не ответы. Все пышное убранство уходящего года рассказывало ему о чем-то запредельном и непознаваемом – но читать на этом языке он не умел. Золото и кармин в лесах, что бы уж ни писала там осень; тайна совиных кличей, какую бы уж древнюю повесть они ни рассказывали; длинные серые буквицы тумана, начертанные в воздухе, – этого языка Томми не знал. На языке этом говорила одна только его флейта.
Настала зима и заговорила блеском звезд, и принялась прорицать пылающими закатами, предрекая странное; и гуси, предвидя бури, покинули далекие моря и устремились в вышину блуждающей буквой «V». Одним хмурым вечером неуемное ощущение чуда взяло верх над робкими страхами Томми – вечером, когда закат выдался тусклым и блеклым, и громадный шар солнца опускался в темноту за холмом, и не сопутствовало ему никакого броского блеска, кроме собственного грозного величия. Тогда-то, в вечерней тишине, Томми и отправился на холм.
Он уселся на хрусткую холодную траву и поглядел в темноту. Деревья были страсть как черны и страсть как недвижны, и все верхние ветви до одной оцепенело тянулись к небу, мрачно предрекая невесть что. Томми снова поднес к губам флейту и подул в нее. И полилась мелодия, вдохновленная незнакомой ему магией, магией более древней, нежели все эти деревья, вместе взятые, – некая первозданная сила нашептывала сказку спящей долине; и казалось, так давно знает она сны, смущающие людей, что звучит почти как человеческая речь; и однако ж ноты, выпеваемые тростниковой флейтой, были подобны скорее зачарованным голосам невиданных птиц, нежели человеческим звукам, и не походили ни на одну известную мелодию. Флейту услыхали в деревне. Внезапно все украшения гостиных показались кричаще-безвкусными, комнаты – тесными, искусственный свет – слишком резким, а дневные труды – скучными и утомительными; холм снова властно призывал к себе. На несколько секунд все умолкли, притягательная сила подчиняла себе сердца; но вот многие отринули соблазн и вернулись к делам повседневным, пусть и неохотно: возможно, неудовлетворенность эта едва ощущалась, однако ж тяжким бременем лежала на сердце. Но многие, поддавшись соблазну, отправились на холм, и подобрались поближе к Томми Даффину, и притаились среди терновника и ежевики – посмотреть, не заиграет ли он снова; а по заросшей клематисом улице пришла Лили, и отыскала музыканта, и присела на траву рядом с ним. Томми опять взялся за флейту, и странная мелодия пробрала слушательниц до мурашек – тех самых восьмерых девушек, которым удалось улизнуть из чистенькой и опрятной деревушки, и Лили из особняка под холмом, служившую в горничных при старой даме, которая снова сидела и дивилась происходящему так, как не удивлялась вот уже многие годы. Затем в деревне стали распахиваться двери; наружу хлынул свет, послышались шум и беготня; и Томми Даффин исчез. Он поднялся на вершину холма – туда же, куда ночами убегают дикие зверушки, если их потревожит случайный путник. Он вошел под сень леса и, легко шагая сквозь тьму, снова поднес тростниковую флейту к губам и сыграл короткую мелодию как насмешливый вызов от имени той силы, что его вдохновляла, любому порядку и благочинию в делах человеческих – пусть о вдохновении этом сам музыкант ничего ровным счетом не знал. Этот напев тоже услышали в деревне, и тамошние жительницы, которые были слишком стары, чтобы подняться на холм, распахнули окна и долго всматривались в лес, а затем поспешно повыбрасывали салфеточки-антимакассары и стеганые чехольчики на чайники – в порыве раздражения на их опрятную милоту. А Томми бегом пересек лес и, сделав большой крюк, прокрался домой другой дорогой.
На следующее утро разговоры о флейте, которые смолкли всего-то несколько недель назад, зазвучали с новой силой, вытеснив все прочие темы и похоронив пустопорожние вчерашние сплетни словно бы под слоем палой листвы. Это были не просто разговоры: в них звучали предположения и домыслы; и все то, что доносилось до слуха Томми Даффина, словно бы подводило ближе и ближе к нему, пока одна из догадок, к вящему его облегчению, не увела в совсем другую сторону. Даже викарий услышал эту музыку – через всю долину; Томми дивился, что звуки разносятся так далеко. Все задавались вопросом: «Что это было?» А Томми