Хищное утро (СИ) - Тихая Юля
— Строит заменить их, наверное, — рассеянно сказал Ёши. — Я вырежу ей что-то, что было ей близко… она любила рыб, держала в квартире огромный аквариум. Когда Озоры не стало, они все передохли.
— Мне кажется, это хорошая мысль, — аккуратно сказала я.
Мне сложно было понять, что он чувствует: у Ёши был чудной талант смотреть вот так, задумчиво и чуть грустно. Вряд ли это можно было назвать горем. Здесь покоилась не столько Озора и сестра, сколько надежда Рода и разбитое прошлое.
— Хочешь поговорить с ней? — неловко предложила я. — Я могу отойти.
— Зачем? Она давно ушла.
— Куда ушла?
Ёши пожал плечами:
— Дальше.
Я нахмурилась.
— Как это — дальше?
Ёши показал жестом куда-то наверх и объяснил всё тем же голосом с едва слышной горчинкой:
— Никто не знает точно, как долго мёртвый сможет являться. Это зависит, говорят, от привязанности к живым, от того, как много нужно передать и рассказать. Иногда это бывает и десять лет, но Озоре нечего было… доделывать. Она давно ушла, ещё осенью. Осталось лишь воспоминание.
Воздух недвижим. И всё во мне было какое-то странное, лёгкое.
— Я не сразу понял, — Ёши вдруг улыбнулся, — мы были не очень близки. Когда она приходила оттуда, из Тьмы, она ещё могла сказать мне что-то… новое. А потом только повторяла всё то, что я ожидал от неё услышать. С родителями было похоже, но тогда я верил им дольше. Я и сейчас говорю иногда с ними. Пусть только воспоминания, но…
— Это тоже, — хрипловато спросила я, — чернокнижие?
Ёши, кажется, удивился.
— Нет, почему же? Можешь прочесть в писаниях Рода Аркеац.
Аркеац говорили с мёртвыми: не только теми, что являлись потомкам, но со всеми, погибшими не позже прошлого полнолуния. Я читала их труды ещё в подростковом возрасте, именно оттуда мы с Ливи почерпнули чары, которыми можно было прогнать дедушку Бернарда, — он любил читать нотации, пока ты лежишь в ванне.
Писали ли там что-то о том, что однажды предки… уходят? Я не помнила.
— Как узнать, — тихо спросила я, — они это или… воспоминание?
Ёши снова пожал плечами:
— Не знаю точно. Может быть, Аркеацы умеют. Я просто стал замечать, что они повторяют одно и то же, раз за разом, с одним и тем же лицом.
Я посмотрела на Ёши беспомощно. Я поверила ему сразу — потому что, кажется, всегда должна была это знать.
Предки были со мной с незапамятного детства, — я почти не помнила себя без них. Была Мирчелла, всегда немного легкомысленная и смешная; мы пели с ней старые романсы, раскладывая их на голоса, и последние десять лет — с тех пор, как бабушка смирилась с тем, что меня нужно учить музыке, — это было от силы пять или шесть одних и тех же романсов.
Была Меридит, вечно недовольная и склочная, всегда стабильная в своих суждениях. Не нужно было быть Маркелава, чтобы понять, что она ответит на любой вопрос: она скажет, что это недостойно, или что нужно подумать о том, как это выглядит со стороны. Я и не помнила Меридит никакой другой.
Была Урсула, которая учила меня быть Старшей. Она являлась нам с Ливи, но Ливи быстро всё наскучило, а мне нравилось перебирать с ней чары и придумывать странную логику, которая должна за ними стоять. Урсула подсказывала, как устроены чары, учила меня командовать Малышкой, помогала мне с заказами…
Но помогала ли? Или что-то во мне… знало нужный ответ?
Ты стала совсем взрослой, Пенелопа, — сказал мне дедушка Бернард. — Не слушай Керенбергу. Никого не слушай.
Когда я вышла замуж, он почти перестал являться. Он стал тенью, туманным силуэтом, молчаливым духом.
Значит, хотя бы он до этого был настоящим?
Эта мысль почему-то причиняла глубокую боль.
— Когда воспоминания якобы говорят, — тихо сказала я, — откуда мы берём то, что мы… якобы слышим?
— Аркеац называют это эхом. Что-то, что мы когда-то уже слышали. Что-то, что мы ожидаем услышать. То, как мы их помним. Это не плохо — говорить с воспоминаниями, Пенелопа, и многие колдуны годами рассказывают о своих чарах предкам, и только потом…
— Они ругают меня, — перебила я. — Они всё время меня ругают. Я годами пыталась заслужить…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Он привлёк меня к себе, и я охотно прижалась ухом к груди, вслушиваясь в мерный стук сердца. А Ёши мягко сказал мне в затылок:
— Ты выбираешь, кого тебе слушать.
Я смотрела в сторону, и там, у посмертной маски Озоры Се, стоял дедушка Бернард — светлый и полупрозрачный. Он улыбался мне, сливаясь с тяжёлым неподвижным воздухом.
Больше никого в склепе не было.
Я была ещё не совсем в себе, когда мы выходили из склепа. Ёши, к его чести, не спрашивал ничего и ничего не говорил, — он вообще на удивление никогда не пытался учить меня жизни, словно наблюдал, как натуру для своих картин, и принимал во всём многообразии черт.
А в саду — ослепительная зелень, и склон у крыльца усеян весь белыми головами одуванчиков. Ветер играл ими, лаская и готовясь сорвать лёгкие семена и разнести их по свету.
— Слышишь? — спросил Ёши.
— Варакушка?
Но птицы молчали. Я вслушивалась снова и снова, и чужая ладонь в моей руке напряглась, когда Ёши вдруг крутанулся, сплетая чары.
Мы стояли спиной к спине, и только теперь я различила за шелестом листвы едва слышный тонкий треск, какой бывает от готового разрядиться кристалла.
— Что за…
Потом всё вспыхнуло — и померкло.
lxxviii
Меня разбудили звуки: низкое гудение, бой капель воды и тяжёлый, натужный свист, с каким вращаются лопасти перегруженного вентилятора.
Первым порывом было вскочить, но я с некоторым трудом его подавила. Голова гудела, во рту было сухо и горчило привкусом крови, в левой ладони — режущая боль, а спина горела тупым ощущением, которое становилось только хуже, если обратить на него внимание.
Кольчуги на мне, кажется, не было. Я лежала на чём-то кривом, ноги чуть выше головы; рубашка перекрутилась и впивалась в подмышки. Левая рука свисала куда-то вниз.
Ничего подозрительного не было слышно, и я приоткрыла глаза. Пузырящееся марево. Сфокусировать взгляд трудно; и когда я, наконец, справилась, надо мной был светлый потолок с лепниной.
Вензеля с золотом и серебром. Фреска, изображающая звёздную карту на нежно-голубом небе. Крупная люстра, усыпанная хрустальными подвесками.
Что-то во мне ожидало по меньшей мере заросших мхом и плесенью застенок, или склизкой пещеры вроде святилища мохнатых, или и вовсе крышки саркофага, в который меня уложили живой, — и от неожиданности я резко села и огляделась.
Это была вполне привычная колдовская гостиная, не слишком большая; меня оставили в ней в одиночестве. По стенам бежали обои с узором из абстрактных разводов, на полу — волчья шкура поверх наборного паркета, у дальней стены изящный гарнитур из книжного шкафа и бюро с письменным прибором, а в дальнем углу тихонько журчала высокая клепсидра в золоте, мраморе и хрустале.
Я лежала на обитом гобеленовой тканью диване, укрытая пледом. Диван оказался короток, и неведомый благодетель закинул мои ноги на подлокотник; ботинки стояли тут же, рядом. Кольчуги нигде не было.
Ерунда какая-то.
Я нахмурилась и принялась шнуровать ботинки. Левая ладонь оказалась перевязана, а на лбу справа я обнаружила пластырь, который немедленно зачем-то оторвала.
Круглое пятнышко в центре белого вкладыша. Кровь бурая, почти чёрная, тёмная, как и полагается порядочной колдовской крови; на лбу — чуть вздувшаяся мелкая ранка, какая остаётся от неосторожно брошенных электрических чар.
Последнее, что я помнила, было треском кристалла. Рубины во многих бытовых артефактах могут полыхнуть от перегрузки, — но это сопровождается обычно куда более яркими спецэффектами; здесь же я легко могла бы вовсе ничего не заметить, если бы не Ёши. Что делать артефакторным камням в заброшенном саду? С чего бы им выстреливать в меня… чем?
Первыми на ум шли взрыватели самых разных сортов, от промышленных до военных. После них — ловчие чары, с которыми ходят на крупных диких зверей. Или даже — здесь я нахмурилась — на горгулий; подходящие были, конечно, в арсенале Бишигов, но не выходили, насколько мне было известно, за пределы Рода. Похоже, мой покойный отец оказался не к месту болтлив.