Последнее дело - Гоблин MeXXanik
От этих слов мир на мгновение замер. Отец, который всегда был пунктуален, прибыл без предварительного звонка. Словно бы в спешке. Скорее всего, дело очень важное. И если бабушка рассказала ему про Маргариту, мне предстоял тяжелый разговор.
— Иду.
Я сделал глоток отвара, не спеша встал с кресла, словно пытаясь оттянуть минуту, когда я все же покину кабинет. Подошел к двери, толкнул ее и вышел из помещения.
Отец стоял в приемной. Собранный и серьезный. Безупречный тёмный костюм, перчатки в руке, трость в ладони. Он редко ее носил с собой, и это значило, что князь волновался. Его лицо оставалось спокойным. Но его глаза безошибочно выдавали эмоции, которые овладели этим человеком. А еще он старался не смотреть на меня. В момент, когда я появился в дверях, взгляд его скользнул в сторону, задержался где-то на часах, на лампе, на углу стола — только не на мне.
— Доброе утро, — произнёс я, нарушая тишину.
Он кивнул. Немного запоздало. И только потом выдавил:
— Здравствуй, Павел.
Голос был чуть хриплым. Сдержанным. Почти чужим. И я приоткрыл рот от удивления. Я ожидал многого, но не такой реакции.
— Ты прибыл как раз вовремя. Людмила Федоровна обещала подать вкусный завтрак.
Я попытался было улыбнуться, чтобы разрядить обстановку, но улыбка вышла натянутой. Неестественной.
— Сперва я хотел бы с тобой поговорить, — глухо ответил он и добавил. — Наедине.
Я кивнул и жестом пригласил его в кабинет. Филипп Петрович прошёл, не касаясь ничего, будто боялся что-то испортить своим присутствием. Сел на край кресла.
— Как ты? — спросил он, по-прежнему избегая смотреть на меня.
Я пожал плечами:
— Выжил и даже пришел в сознание. Уже неплохо.
Старший Чехов снова кивнул. Механически, словно болванчик. Опустил глаза на руки, переплёл пальцы, крепко сжал их. Молчание затянулось, но я не спешил его прерывать. Он сам должен был начать.
— Я… — выдохнул наконец отец, и голос его дрогнул, но остался в границах привычной строгости. — Я не знал. Я не знал, что всё зашло так далеко. С Маргаритой. С этим… проклятием. Я должен был понять. Должен был остановить. Но…
Он замолчал. И я вдруг заметил, как побелели костяшки на его пальцах. Князь не знал, как говорить об этом. Он не умел просить прощения. Но даже молчание его сейчас кричало громче слов.
— Я подвёл тебя, сын — глухо сказал он, глядя в пол.
Я не знал, что ответить. В груди поднималось что-то тёплое и горькое. Как боль, которая уже стала частью тебя. Я просто смотрел на него. На человека, который всегда был каменной глыбой, стеной. А теперь сидел передо мной и не мог на меня посмотреть.
— Я виноват перед тобой, — продолжил он. — И не знаю, как это искупить. Как это все исправить. Да и не уверен, что вообще смогу это исправить. Но… я хотел, чтобы ты знал. Я здесь. Если ты скажешь, что мне уйти — я уйду.
Отец не договорил. Просто замолчал, и снова взгляд скользнул в сторону. Не на меня. На штору, на щель между книгами, на что угодно, только не в мои глаза.
А я вдруг понял: он пришёл, наплевав на гордость неумением признания своей неправоты. Пришел с тем, что раньше бы старший Чехов назвал слабостью. И, может быть, именно в этом — всё искупление, на которое он способен.
Я смотрел на отца ещё несколько секунд. На его напряжённую спину, на стиснутые в замок руки. Он сидел, будто отгородился от всего: от мира, от меня, от себя самого. А потом я тихо прошёл через комнату и опустился рядом с ним — на пол, на пятки, как когда-то в детстве, когда приходил к отцу с глупым страхом или раной на коленке. Только теперь страх был не мой.
Тогда он гладил меня по голове и терпеливо все объяснял. А теперь я смотрел на него снизу, словно с другой стороны. И внезапно понял: я больше не мальчик, который ищет, за что держаться. Я стал тем, кто может сам подать руку, чтобы помочь.
— Мы оба оказались жертвами, — сказал я спокойно. Тихо, но с той внутренней ясностью, что приходит после долгих сомнений. — Это не твоя вина. И никогда не была. Ты не мог знать. Не мог остановить. Ты просто жил. Делал, как считал правильным. А иногда пытался выжить. Времена были такие. Я это знаю.
Он будто сжался ещё больше. И, не отвечая, медленно закрыл лицо ладонями. Словно не хотел, чтобы я видел, как в нём сдвигается что-то старое, с трудом поддающееся движению. Не знал, как выдержать эту простую фразу. И я вдруг понял: ему больно от неё. Потому что отец хотел, чтобы вина была — чтобы было что искупить. Что-то, что он мог бы исправить.
Но я не стал ни трогать его за плечо, ни говорить больше. Просто остался с ним. Сидел на корточках, как взрослый рядом с ребёнком, которого нужно не убедить, а просто быть возле него. И в этом молчании было странное чувство. Будто всё вдруг поменялось местами. И я стал взрослым. А отец тем ребенком, кому сейчас очень страшно. И, может быть, впервые в жизни между нами не было ни расстояния, ни титулов, ни теней обид. В адвокатском кабинете были двое: отец и сын.
Дверь скрипнула, и в проёме помещения появилась Людмила Фёдоровна. Волосы ее были собраны в небрежный пучок, но с прядью, словно случайно прикрывающей тонкий шрам. Она шагнула внутрь и замерла.
Я всё ещё сидел у кресла, на пятках, чуть наклонившись к отцу, который закрывал лицо руками, будто пытался собрать себя обратно. В комнате стояла тишина, мягкая, почти теплая. И когда Людмила Фёдоровна увидела нас, её глаза на миг округлились, а затем она осторожно начала пятиться, будто испугалась нарушить что-то очень личное.
Но замешательство длилось лишь миг. Она быстро вернулась к себе, к привычному тону — но голос всё же дрогнул, стал чуть тише:
— Утренний чай и завтрак готов. И я… думаю, что Филиппа Петровича можно позвать в гостиную и попить чаю.
Князь чуть дёрнулся, резко опуская руки и выпрямляясь в кресле. В голосе его прозвучала усталость, скрытая раздражённость, смешанная с привычной отстранённостью:
— Благодарю, но я прибыл не за этим.
Он