Ювелиръ. 1809 - Виктор Гросов
— Броней? — Коленкур брезгливо поморщился. — Шарль, вы бредите. Кто там был? Толстой и тот выскочка, ювелир?
— Ювелир… — Адъютант коснулся разбитой скулы, словно проверяя, на месте ли кость. — Этот «Саламандра» — не ювелир. Я видел, как сражаются лавочники, герцог. Они паникуют. Они бегут. Этот… он превратил оборону транспорта в, дьявол меня побери, образцовую защиту. Слаженность действий, мгновенная реакция. Может и не его это заслуга, а «Американца», но все же. А старик…
Флао замолчал, глядя на свои трясущиеся руки.
— Что старик?
— Он жег нас. Тряпье с какой-то дьявольской смесью. Они вспыхивали при ударе, как греческий огонь. Трое моих людей превратились в факелы за секунду. Вы слышали когда-нибудь, как кричит горящий заживо человек, герцог? Этот запах… он теперь в моих легких. А граф Толстой…
— Американец?
— Бешеный медведь. Он вышел прямо под пули. Стрелял с двух рук, не целясь, и каждый выстрел — труп. А потом он и вовсе пошел в рукопашную с палашом. Мои люди — не робкого десятка, но они дрогнули. Перед ними были демоны. Когда занялся пожар, наемники просто рассыпались.
Коленкур поднялся и подошел к окну. Метель за стеклом усиливалась, скрывая очертания Петропавловской крепости. Ситуация выходила далеко за рамки «неприятного инцидента».
— Семь трупов, — глухо добавил Флао в спину послу. — Оружие мы бросили. Полиция решит, что это разбойники.
— Утешение для дураков, — отрезал Коленкур. — Сперанский слишком умен, чтобы поверить в сказку о разбойниках, напавших на государственный транспорт с машиной, которая не имеет цены для бандита, но бесценна для Казначейства.
Посол резко развернулся.
— Вы осознаете последствия, граф? Александр увидит это устройство. Если оно работает… Если этот проклятый станок действительно способен защитить ассигнации от подделки, наша финансовая война против России захлебнется. Рубль укрепится. Англичане получат новые гарантии. А я? Я предстану перед Императором идиотом, позволившим русским дикарям переиграть Францию с помощью шестеренок.
Флао молчал, опустив голову. Возразить было нечего.
— Убирайтесь, — бросил герцог, возвращаясь к столу. — Приведите себя в порядок. Сожгите этот сюртук. И молитесь, чтобы никто не узнал ваш профиль в отсветах пожара.
Когда за адъютантом закрылась дверь, Коленкур взял со стола письмо, лежавшее поверх стопки депеш. Личный рескрипт Наполеона. Плотная бумага. «Пресечь любые попытки технического переоснащения. Любой ценой».
— Поздно, сир, — прошептал он, глядя на вензель императора. — Мы недооценили их зубы.
Письмо полетело в камин. Языки пламени жадно лизнули бумагу, сворачивая её в черный пепел.
Коленкур смотрел на огонь. Хаос эмоций в его душе уступал место логике политика. Прямой удар не достиг цели. Русские огрызнулись, и огрызнулись, показав когти. Теперь охрана «Саламандры» и его мастерских будет утроена. Второй штурм невозможен.
Однако крепость, которую нельзя взять приступом, можно взять измором. Или найти предателя, который откроет ворота.
Он выдвинул ящик стола, извлекая бумаги с данными на петербургских ремесленников. Взгляд скользнул по именам. Григорий, безымянный подмастерье, ставший фаворитом двора. Кулибин, гениальный сумасшедший. Дюваль… Точно!
Жан-Пьер Дюваль.
Коленкур остановился. Придворный ювелир. Француз. Признанный мэтр, чья звезда начала тускнеть с появлением этого наглого русского выскочки. Гордость, уязвленное самолюбие, страх потерять монаршую милость — отличные ингредиенты для яда.
Посол позвонил в колокольчик. Звон серебра разрезал тишину, как скальпель.
— Секретаря, — бросил он возникшему на пороге лакею.
Когда секретарь, семеня и кланяясь, вошел в кабинет, Коленкур уже сидел за столом, обмакивая перо в чернильницу.
— Подготовьте приглашение, — распорядился он, не поднимая головы. — Для мэтра Дюваля. Через несколько дней, к раннему завтраку. У нас найдется тема для весьма… интимной беседы. О патриотизме, о несправедливости фортуны и о том, как опасно бывает стоять на пути прогресса.
Перо скрипело, выводя изящные завитки букв. Сеть была порвана, зато паук уже плел более тонкую и липкую.
* * *
В петербургском особняке Ростопчина, куда московский граф наезжал лишь по крайней политической нужде, царила атмосфера заговора. Плотный бархат портьер наглухо отсекал слякоть и огни столицы, превращая кабинет в изолированное место. В огромном камине, словно пытаясь выжечь сырой петербургский воздух, ревело пламя, пожирая сухую березу. Багровый, как перезрелый томат Федор Васильевич, мерил шагами персидский ковер, заложив руки за спину в своей привычной манере, пародирующей Бонапарта.
Глубокое вольтеровское кресло у огня оккупировал Алексей Андреевич Аракчеев. Военный министр сидел неестественно прямо, и только пальцы, стискивающие подлокотник, выдавали крайнюю степень раздражения. Визит в Зимний дворец, откуда он прибыл полчаса назад, оставил на его лице печать брезгливой усталости.
— Значит, проглотили, — выплюнул Ростопчин, резко затормозив напротив гостя. — И машину, и этого фигляра?
— Не просто проглотили, Федор Васильевич. Облизались. — Голос Аракчеева напоминал скрип несмазанной телеги. — Государь сиял, как начищенный пятак. Сперанский распустил хвост, словно павлин. «Поставщик Двора», «спаситель финансовой системы», «русский Архимед»… Тьфу.
Министр поморщился, словно от зубной боли.
— Я битый час разглядывал эту адскую кухню. Железо лязгает, воняет сивушными маслами, пар валит, как в бане. А двор вокруг пляшет, точно дикари вокруг идола. И посреди этого — наш «Саламандра». Стоит, руки в масле, взгляд наглый, и смотрит на нас, потомственных дворян, как на грязь под ногтями.
— Сперанский укрепил бастионы, — мрачно констатировал Ростопчин, возобновляя ходьбу. — Теперь у него есть карманный чудотворец. Сегодня станок для ассигнаций, завтра — паровой двигатель для реформ, а послезавтра они начнут перекраивать дворянские блага под свои лекала, прикрываясь «технической необходимостью».
— Не всё так радужно для «поповича», — холодно возразил Аракчеев. В его водянистых глазах мелькнуло злое торжество. — Михаил Михайлович, шельма, решил ковать железо, пока горячо. Подал прошение о даровании мастеру потомственного дворянства. С формулировкой «За исключительные заслуги перед Отечеством».
Ростопчин сузил глаза.
— И каков вердикт?
— Государь… — Аракчеев позволил себе тень улыбки, от которой стало бы жутко любому гренадеру. — Государь мудр. Он чувствует дух времени, но чтит традиции. Я шепнул ему на ухо пару слов, пока мы шли по галерее. О том, что гвардия не поймет. Что дворянство — это кровь, пролитая на полях сражений, и верная служба, а не шестеренки и замасленные фартуки. Хватит и Табеля, остальное излишне. Александр Павлович отказал. Вежливо, мягко. Дал патент, но шпагу не вручил.
— Слава Богу, — с шумным выдохом произнес Ростопчин. — Это меняет дело. Пока он не дворянин, он уязвим. Он может быть хоть трижды богат, но для закона он остается ремесленником. Плебеем. А плебея, возомнившего о себе невесть что, можно и должно поставить на место.
— Поставить на место? — Аракчеев уставился на пляшущие языки пламени. — Силой не выйдет. После сегодняшнего триумфа к нему приставят охрану еще пуще сноровистую. Да и этот его цепной пес, Толстой… Говорят, он