Доска Дионисия. Антикварный роман-житие в десяти клеймах - Алексей Смирнов фон Раух
Шиманский-Синяков перекосил лицо, замычал:
– М-э-э… мэ-э-э… э-ээ… гээ… – при этом задергал руками и скорчил нарочито идиотическое лицо. Не понравилось. Вам все миленьким готовенькое на подносе подавай. Историки! Искусствоведы! Налетели молодые, любознательные, напористые, заново храмы, имения отстраивают, возят иностранцев, ходят с указками, а их, чьими жертвованиями воздвигались эти храмы, чьи вкусы выполнялись архитекторами, строившими для них дворцы, их полностью списали на свалку. Исторический анахронизм! Некрасиво, очень некрасиво. Для этого мы, дворяне, Российскую империю создавали, чтобы о нас говорили как о вымерших динозаврах? Жаль! Ох, жаль, что не оставили мы после Октября им пустую, выжженную землю. Строили бы свой земной рай на ровном, как бильярдное поле, месте.
Он протянул пачку фотографий Анне Петровне, проблеяв апоплексически: «Мэ-э-эрси!» и показав руками, что он ничем не может быть полезен.
Опытным взглядом музейщика Анна Петровна увидела в этой комнате много интересного, но в основном из новейшей истории. Французский стальной шлем времен Первой мировой войны, на ковре над тахтой – прекрасные кавказские и офицерские клинки, много книг советских изданий по истории. Это все может быть у любознательного преподавателя истории и одновременно – у бывшего офицера Шиманского, вспоминающего былые битвы и походы.
Шаркающей походкой он галантно проводил ее до двери.
Анна Петровна обернулась к нему с последней мольбой:
– Вы больны, нездоровы, но прекрасно меня понимаете. Вы просто не хотите мне ничем помочь. Поверьте, это надо не мне, а русскому искусству.
При упоминании «русского искусства» она уловила холодно-презрительный взгляд, полный отчуждения, вражеский взгляд. Нет, с таким говорить бесполезно. Не будь он загнан историей в угол и почти при смерти, будь в его руках власть и сила, он бы заговорил с ней по-другому. Этот другой разговор она и прочла в его взгляде.
Закрыв за ней дверь, Сергей Павлович Шиманский устало повалился в глубокое кресло. Разоблачения он ждал слишком долго, и оно пришло к нему в ином облике совсем не оттуда, откуда он ждал. Ждал он крепкоскулых решительных людей, стучащих прикладами и сапогами. Мысленно он сам себя давно поставил к стенке. Было за что.
В семнадцатом году он командовал отрядом, вылавливавшим дезертиров и расстреливавшим их военно-полевым судом. Многим осужденным смерть представлялась в виде холодно-сероглазого полковника Шиманского с моноклем и стеком, играющим в бледных прозрачных тонкопалых руках.
Остановить развал фронта таким, как Шиманский, не удалось. Керенского и компанию большевики упразднили. К братьям-масонам, по его определению, «ночным радетелям-благодетелям», он относился чисто утилитарно, надеялся при их помощи сделать головокружительную и быструю военную карьеру. Был у него несомненный полководческий талант. На ящиках с песком и картах видел он постоянно многие и многие комбинации и ситуации. Талант его отмечался еще в Академии, прочили ему большую будущность, но дальше начальника штаба при выстарившемся генерале с белыми бакенбардами и белым крестом, герое русско-турецкой войны, он не продвинулся. В отличие от брата, докатившегося в своей бурной жизни, по его мнению, до гробовой монастырской доски, он был воздержан, выдержан и сух. Живое воплощение офицерской касты. В Аннет Велипольскую он был влюблен нежно, но чуть-чуть иронически и грустно-насмешливо. Ее романтизм и порывы он считал в роковые годы России по меньшей мере несвоевременными.
– Вам бы на сто лет пораньше при Александре Благословенном жить, Аня, а теперь сентиментальность, знаете ли, не совсем в чести. Теперь нечто другое надо.
На роман брата с Аней он серьезно не смотрел.
– Наш Гришок создан не для семейной жизни, ему бы так в гусарах и гризетках состариться. Лет в пятьдесят он, пожалуй, жениться мог бы.
Увлечение Григория эльзасской, по его мнению, полукафешантанной дамой, он не мог всерьез принять, тем более не мог он понять, как можно ради нее испортить карьеру, выйти в отставку, бросить любящую его невесту.
– Черт знает что! Взбесился, как жеребец.
После контузии на Стодоле он несколько месяцев жил дома и здесь произошло, в общем, неприятное и обременительное для него событие. Неприятное потому, что были задеты его гордость и самолюбие, не знающие границ. Может, несколько лет назад он был бы рад жениться, увезти Аню из этих приходящих в упадок дворцов со сверлящими взорами напудренных прадедушек и с распущенными холуями и крадущей челядью. Строгая и скромная офицерская жизнь с собранием, с узким замкнутым кругом знакомых была ему гораздо милее доживающего распущенного и роскошного уездного барства.
Они ужинали у него, прислуга была отпущена. Было выпито много лишнего, Аня была особенно грустна и как-то затягивающе покорна. Он целовал ей руки. Она плакала. Утром он смотрел на розовый, распущенный по небу шелковый задник восхода с дальним черным силуэтом крестов монастыря и, дергая по кавалерийской привычке ногой, повторял про себя: «Этого было не надо. Впереди столетие мрака. Этого было не надо».
На фронте у него был роман с медсестрой, высокой изящной дочерью московского адвоката, нюхавшей кокаин и прожившей к своим двадцати трем годам жизнь сорокалетней женщины. Потом эта девушка, как он случайно узнал, замерзла в Сибири во время отступления генерала Каппеля.
Русский народ Шиманский считал самым опасным зверем, выпустить которого из клетки не только опасно, но и погибельно для всей христианской цивилизации. Он горько раскаивался, из соображений честолюбия помогал адвокатишкам и щелкоперам в масонских мантиях свергать помазанника Божьего Николая, пустую выпитую двуглавую романовскую четверть. «Выродилась династия, выродилась. Николашку-то убрали, а зверь выполз и адвокатишек слопал, как кроликов, а вместе с адвокатишками и нас, дворян-создателей и хозяев земли русской. Горько. Ох, горько. Коль зверь выполз, его не загнать. Во всяком случае своими силами не загнать. Что мы можем? Безумие! Безумцы! Со шпаженкой воевать с разъяренным мамонтом! Вот если бы