Черкес 2. Барочные жемчужины Новороссии - Greko
— Вот, что ты смеёшься⁈ Такая девушка! Такая девушка! — тут она призвала в союзники Яниса. — Скажи, мой мальчик, какая Адония хорошая девушка!
— Да, — племянник почувствовал, что сейчас от него требуется только утвердительный ответ, а любой другой — отрицательный, или выражающий сомнения — вызовет страшное недовольство.
— Вот, видишь! — Мария успела погладить сына по голове за поддержку. — Ребенка не обманешь! Он чувствует!
— Сестра! — попытался, было, вставить словечко.
— Хорошо, хорошо! — сестра предупреждала возражения. — Пусть не красавица! И что⁈ Подумаешь! Зато с приданным! Целый постоялый двор у ее семьи.
— Таверна, — уточнил я.
— И таверна, и дома вокруг! Заведешь себе жену, детки пойдут… И мне в таверне дело найдется, — мечтательно вздохнула она.
На этом «горючее» её мечтаний иссякло. Она задумалась о своей судьбе, оглянулась, понимая, что по-прежнему находится в городе, который ей совсем не по душе, и вынесла неутешительный приговор:
— Или не найдется. Кому я нужна без мужчины? Да еще с ребенком…
— Мне нужна! — я обнял сестру на ходу.
— И мне нужна, — тут же отозвался Янис.
Сестра заставила себя улыбнуться.
У памятника Ришелье толпился народ и незнакомые мне, слава Богу, чумаки. Я резко свернул к полуциркулярному зданию с гордой вывеской «Отель Петербург».
— Здесь подождите! — приказал твердо, а сам зашел в кофейню.
Через пять минут вышел на улицу и вручил своим креманки с мягким мороженым. Рядом стоял улыбающийся официант в белом мундире с золотыми пуговицами, чтобы принять грязную посуду.
— Ооо! — оценил Янис мороженое.
— А то! — хмыкнул я. — Дядя дурного не посоветует. Привыкай!
Янис, как верный, но героический пудель, поспешил за мной на Променад, покончив с лакомством. Мария, поджав губы, семенила за нами. Мороженое ей явно не зашло.
Мы шли по Бульвару. Вокруг цветы, статуи — и бесконечный поток людей, как в 80-х в центре Тбилиси или в Москве в пятничный вечер. Все толкались, звучали фразы на всех европейских языках. Рядом три «курицы хиляли чинно в ряд», как будет петь Аркаша Северный через 160 лет. Какая-то авантажная особа втолковывала своей спутнице, что «сердечный браслет», соединенный цепочкой с кольцом на пальце, вышел из моды, а другая наслаждалась смущением подруги.
Не знаю, что там насчет браслета, но я чувствовал себя истинным красавцем. Мой боливар, как мне казалось, смотрелся круто. Дамы постреливали мне глазками. Я наслаждался, плывя в цветочных ароматах и женском внимании.
Может, зря я отказался от трости? Сейчас бы вертел ее между пальцев… Хотя, как я читал, Пушкин трость носил из чугуна, чтобы дуэльную руку тренировать. Таким дрыном впору статуям головы сшибать! Впрочем, какой из меня Александр Сергеевич⁈
Сестра моих восторгов и самолюбования не разделяла. Уныло плелась сзади, не обращая внимания на разодетую праздничную толпу. Лишь выстрел с моря заставил ее вздрогнуть.
— Сигнал с брандвахты! Сейчас военный оркестр заиграет, — пояснил какой-то франт.
И, действительно, над променадом запели трубы, услаждая слух разморенной вечерним солнцем и цветочными ароматами публики.
— Я устала! — разнылась сестра и повторяла вновь-вновь свою жалобу, вовсе не разделяя моих восторгов от фланирования по Променаду и звучавших военных маршей.
В итоге, я плюнул и свернул на ближайший проспект, чтобы добраться до Греческой улицы.
Мой маневр оказался не из легких. Мы воткнулись в поток, вливающийся на Бульвары. Стоило нам выбраться из толпы, как я услышал:
— Пади! Пади!
На нас чуть не налетела четверка лошадей, запряженных в элегантный экипаж. На первой лошади пристроился какой-то юнец-форейтор, кричавший дискантом на всю улицу местный аналог «Дорогу, дорогу!» На сидениях коляски невозмутимо восседал уже знакомый мне Самойлов в ярко-желтой шелковой рубашке. Он, словно выполняя привычный ритуал, швырнул горсть медяков. Нас едва не снесли на этот раз какие-то оборванцы, выскочившие на улицу, как черти из-под земли.
В глазах потемнело. Сердце стучало как бешеное. Я еле успел выдернуть Яни из-под копыт коней и не дал упасть сестре, когда нищие бросились нам под ноги в поисках небрежно рассыпанной по мостовой мелочи. Не так я хотел закончить нашу прогулку.
Марию это происшествие доконало окончательно — сломалась. Слова не произнесла, безмолвствовала. Но было видно, как она еле сдерживает себя, чтобы не разрыдаться.
«Мороженое, Променад! — вздыхал я про себя. — Думал, что все вот так легко решится? Сестра успокоится? „И на земле мир, и в человецех благоволение“? Кого ты обманываешь⁈»
Так и добрались до таверны Адаши: я с утомившимся племянником на руках — весь в своих тяжелых мыслях и из-за ситуации, и из-за неизбежности серьезного разговора; сестра — на грани истерики.
…Адаша даже не стала скрывать своего недоумения, когда встретила нас. Её можно было понять. Она же справедливо считала, что люди, которые пошли за мороженым и на Променад, должны вернуться довольными и веселыми. А наша троица сейчас вполне сгодилась бы на роль участников траурной процессии.
Сестра быстро прошла мимо неё. Адаша вопросительно взглянула на меня. Я постарался изобразить глазами, что ничего страшного, пустое, бывает, не стоит придавать значения. Адаша не поверила.
— Покормишь? — попросил я её.
Адаша подала ужин в комнаты. Видя наше состояние — расстаралась, надеясь, что вкусная еда хоть как-то отвлечет от дурных мыслей. Приготовила куски жареного в масле калкана — знаменитой черноморской камбалы — с печеной репой и кувшин вина. От предложения Марии разделить ужин с нами отказалась, сославшись на дела. Девушка была умная, понимала, что сейчас тот момент, когда следует оставить нас наедине.
Мария совсем не реагировала на еду, лишь для виду ковыряясь вилкой в своей тарелке. Я в таком состоянии не мог получить удовольствия от еды, как бы ни восхитительна была камбала. Только Янис по достоинству оценил старания Адаши. Уплетал за обе щеки. И не отказался еще и от порции Марии. Поев, тут же начал зевать.
— Иди спать, герой! — улыбнулся я.
Янис ушел.
Я понимал, что могу спокойно избежать разговора. По одной простой причине: знал, что сестра ни за что не позволит себе выказать недовольство своим нынешним положением. Просто потому, что в этом случае она нарушила бы одно из главнейших табу моего народа, проявив неблагодарность.
«Воровство и неблагодарность — две самые худшие вещи на свете!» — все мое детство втолковывали мне мои