Попова Александровна - Пастырь добрый
— В любом городе Империи?.. — повторил он с сомнением, и ювелир кивнул:
— Вы верно поняли. Это не есть метафора, это выражение обозначает именно то, что я сказал. В любом городе. Если вы обратитесь за помощью к общине, и если эта помощь не будет противоречить… ну, вы… гм… понимаете… то вам ее окажут.
— Боже, нам бы такое взаимодействие… — пробормотал Курт, не скрывая зависти, и ювелир улыбнулся в ответ:
— Полагаю, немецкая община в ином государстве столь же тесна в сотрудничестве и помощи соплеменникам.
— Слишком хорошо о нас думаете, — покривился он. — Оберут до нитки и выставят вон, обвиняя в краже, если не вовсе отравят; в лучшем случае — пошлют куда подальше… Что ж, даже не знаю, что вам ответить. Простого «спасибо» навряд ли хватит.
— О, что вы, этого вполне довольно, — возразил ювелир, отступая назад. — К прочему — полагаю, если в будущем возникнут какие-либо неприятности, то наша готовность помочь и ваша готовность проявлять столь свойственную вам терпимость принесут добрые плоды и вам, и нам, а посему благодарить меня сейчас не за что. Наше решение имеет и практическую сторону, выгодную, можно сказать, в первую очередь нам самим.
— Agnosco judaeum[208], — заметил Курт довольно нетактично, однако тот лишь пожал плечами, вскользь улыбнувшись снова.
Вслед ушедшему ювелиру он смотрел еще долго, решая про себя, имеет ли смысл докладывать о произошедшем разговоре Керну или же столь деликатное соглашение следует оставить в тайне. Вышестоящие, сколько бы умны и рассудительны ни были, в сложных ситуациях имеют обыкновение горячиться в решениях, и как знать, не потребует ли майстер обер-инквизитор однажды, случись что, вызвать следователя Гессе в Кельн, дабы он любыми способами, правдами и неправдами, вытянул нужную информацию либо добился чего-либо вовсе непотребного, используя данную ему сегодня возможность, быть может, даже порушив только завязавшуюся связь. А связь эта в будущем может пригодиться в ситуации как знать, насколько серьезной…
С Райзе, выходящим из ведущей на нижнюю лестницу двери, он почти столкнулся; мгновение оба стояли в полушаге друг от друга, глядя настороженно и молча, и тот, наконец, разлепил губы, с видимым усилием выдавив:
— Гессе… Искал тебя.
— Да? — уточнил Курт неопределенно, и тот рывком кивнул назад:
— Зайди в часовню.
Объяснений он потребовать не успел — отстранив его плечом, Райзе решительно зашагал прочь; окликать же его и продолжать разговор, явно пойдущий на повышенных тонах, на глазах у стражей Курт не стал.
Часовня Друденхауса была тиха — как и всегда, и, как всегда, пуста, лишь над спинкой скамьи первого ряда виднелись плечи и голова человека, которого он не мог не узнать даже так, со спины, и первые мгновения провел в неподвижности и молчании лишь оттого, что увидеть его здесь Курт попросту не ожидал.
— Входи, входи, — поторопил тот, и он прошел вперед, остановившись напротив и все еще пребывая в растерянности. — Присядь.
— Отец Бенедикт… — проронил Курт, и тот усмехнулся:
— Не ждал?
— Как вы сюда добрались? — выговорил он и, смутившись, поправился: — Я хотел сказать… почему вы здесь?..
— Да брось; духовника не обманешь, — отмахнулся отец Бенедикт. — Что ты хотел сказать, то и сказал… Но, как видишь, по дороге не рассыпался; я, конечно, уже одной ногой в гробу, однако ж крышку пока не опустили. Оба мы понимаем, что я при последнем издыхании, но — держусь. Надеюсь все еще увидеть, что из тебя получится в будущем.
— Значит, вы для того и здесь, отец? — уточнил Курт уже спокойнее, усевшись рядом. — Вместо человека из кураторской службы?
— Я здесь вместо «сведущего в тайнах академии святого Макария», как выразился твой здешний начальник, — со снисходительной усмешкой пояснил духовник, тут же посерьезнев. — Прочел его запрос, прочел твой отчет с пометкой «урезан» и замечанием о том, что полный вариант не отправлен «в связи с невозможностью сохранения тайны при доставке»… Словом, я счел лучшим вариантом явиться и выслушать Вальтера Керна лично.
— И? — тяжело уточнил он, отведя взгляд в пол. — Выслушали?
— Да, — вздохнул тот, и Курт ощутил, как стариковские пальцы ободряюще сжали его локоть. — Сострадаю твоей потере и тому, что тебе пришлось пережить.
— Пережить… — повторил он тихо. — Я пережил. Всех. Быть может, это тоже моя… особенность? Что-то вроде проклятья. Все, кто рядом…
— Ну, я провел подле тебя десять лет, — возразил наставник строго, — и по-прежнему твой духовник почти два года твоей службы, однако все еще жив, хотя в могилу пора было лечь уж лет двадцать назад. Не говори глупостей; понимаю, что мрачные мысли посещают всякого, но это уже не мысли, а еретические измышления. Чушь, если попросту.
— Скажите главное, — оборвал его Курт. — Меня тревожит только одно. Я все сделал верно? Был иной выход?
— Твой сослуживец вселил в тебя эти мысли?
— Вы поговорили с Густавом…
— Да, побеседовал. И если судить по тому, что я услышал от обер-инквизитора и от него, ты не выглядел сомневающимся, когда докладывал о случившемся. Сожалеющим, несколько унывшим — да, но не сомневающимся…
— Слышали уже, какое прозвище дали мне в городе?
— Не сказал бы, что слишком обидное для инквизитора, — заметил тот осторожно и, увидя, как Курт покривился, вздохнул: — В той ситуации поступить иначе было… Можно, что тут говорить, можно, вот только это зависело от того, что для тебя главное. Можно было послушаться этого человека, можно было позволить ему освободить тело твоего сослуживца посреди города, где он поселился бы неведомо в ком и исчез бы неведомо где. Можно было попытаться провести следующее расследование, попытаться отыскать нового носителя…
— И это, возможно, даже удалось бы, — продолжил Курт хмуро. — Я не оправдываюсь, однако — где гарантии, что он не натворил бы ничего за это время? Что он не спрятался бы так, что мы не нашли б его? Так, как читает мысли и подделывает поведение он — так можно скрываться годами, десятилетиями… Вечно!.. Или я оправдываюсь?
— Нет, мальчик мой, нет. Ты все говоришь правильно. И ты снова, как и в прошлый раз, страдаешь оттого, что на твоем месте почти каждый поступил бы иначе. Почти каждый сделал бы другой выбор, пошел бы на все, чтобы не дать напарнику погибнуть…
— Это его работа, — тихо выговорил Курт. — Моя и его. Рисковать и погибнуть, если нужно. Если отпускать преступника, лишь чтобы спасти следователя, то для чего нужны следователи? Мы должны погибать, если придется, именно для того, чтобы преступник не совершал преступлений, чтобы остальные не погибали. Это мерзкая, страшная, но — необходимость. Я с этими мыслями шел на службу, я вышел из стен Макария с этим убеждением; да, бросить сослуживца в беде — недопустимо, но это — это совсем другое… Вы молчите, отец? Я говорю не то?
— А если я скажу, что так? Что ты и впрямь поступил неверно?
— Значит, Густав прав, — откликнулся Курт хмуро. — Я действительно свихнулся на службе, и рядом со мной просто опасно находиться. А поскольку мыслить иначе я не умею, из следователей мне следует уйти… Я знаю, что это проверка, отец; но сказал я это искренне. Я не желаю, чтобы моя служба пошла во вред делу. Если вы полагаете, что делу этому лучше будет обойтись без меня — я смирюсь с вашим решением. А теперь я хочу знать, что вы думаете на самом деле. Бруно назвал меня фанатиком… Густав — сумасшедшим… Горожане зовут Молотом Ведьм, что, учитывая истоки и тот факт, что они повторяют слова Густава, навряд ли является комплиментом… В прошлый раз вы оправдали меня, но я бы сказал, что истребление моих близких входит у меня в привычку. Итак — я прав или нет?
— С кем ты будешь советоваться, когда меня не станет? — не сразу заговорил отец Бенедикт. — У кого будешь требовать суда над своими деяниями? У кураторского отдела, у нового духовника, у начальства?.. Что ты думаешь? После всего, что ты уже высказал — как полагаешь, ты прав?
— Полагаю — да, — ответил Курт твердо. — Из всего, что я знал, что мне было доступно из способов противодействия на тот момент — да, я считаю, что поступил правильно. Я не дал освободиться преступнику. Суд над моими действиями творит здравый смысл, и я всегда полагал, что его довольно, однако все со всех сторон говорят мне, что действовать должно чувство. Что без него разум ничего не значит, ничего не стоит. Но мое чувство велело бы мне бросить оружие и позволить ему творить, что он хочет, чтобы сохранить жизнь человеку, который не безразличен мне, которого любит и ждет жена, которую я не хочу оставлять убитой горем… И прежде, чем убить Дитриха, я похоронил чувство. Потому что оно мешает. Не мне — мешает делу. Это я такой урод, или остальные…
— … неполноценны?