Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Самое же проницательное суждение Пастернака — ретроспективное, обнародованное уже в пору посмертной реабилитации Васильева: «У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которой не бывает большой поэзии», по «силе дара» Васильев сравним с Маяковским и Есениным, но «в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками». Как это учуяно! — волевая сосредоточенность в сочетании с вольным размахом… (размах-то видели все), и холодное спокойствие, позволяющее и плевать на обвинения, и запросто каяться в грехах, ради спасения единственного, что дорого, — возможности писать.
Все это важно для понимания того места в литературном мире, которое завоевывает Павел Васильев за десяток лет лихорадочной поэтической работы. В опасном чресполосье того времени ближе всех ему — Борис Корнилов, а почему, о том речь впереди, пока же рискнем разрешить окончательно «национальный вопрос», конкретно же — вопрос казахский, ибо контакт с Казахстаном, и шире — с Востоком — важная сторона миростроя и в известном смысле решающий (или неразрешимый) пункт мучительных раздумий Васильева, обусловленных местом его рождения и самоосознания.
Вернемся в «место». В 1924 году Павел Васильев — семиклассник «захолустной» павлодарской школы, бузотерит на задней парте и задает учителям непредусмотренные вопросы.
Один вопрос такой:
— Давид Васильевич! Почему в нашей программе не предусмотрено изучение поэзии Абая?
Учитель внимательно смотрит на ученика. Абай уже объявлен казахским националистом. Поэзия его в программе не предусмотрена по причинам, которые понятны всем. Всем, кроме Васильева.
Учитель молча выходит из класса, идет в библиотеку и возвращается с томиком Абая в руках: урок посвящен его творчеству[48].
Отдадим должное учителю литературы Давиду Васильевичу Костенко: в ситуации, отчетливо рискованной и даже опасной, он проявляет выдержку, достойную русского интеллигента.
Вглядимся и в фигуру пятнадцатилетнего ученика. Манера вести себя — дерзкая, безжалостная к себе и к другим. Гибель придет во многом из-за этого безоглядного стиля поведения. Но что движет поступками? Упрямая жажда правды, чувство справедливости. И еще — а в данном случае прежде всего — обида за казахов.
Заметим это чувство: оно нам поможет, когда дойдем до главной поэмы Павла Васильева, до «Соляного бунта», где казаки и кайсаки будут гробить друг друга.
А пока — о том, с каким нравственным багажом выходят в жизнь юнцы «второго комсомольского поколения». Второго — потому что было и первое, воспетое Михаилом Светловым. Те успели окровавиться в Гражданскую войну и считают себя счастливцами. Эти — «опоздали». Этим — ску-учно. Им досталась мирная советская школа. У них в наставниках не комиссар с наганом в руке, а учитель с глобусом.
«Мы… дети сельских учителей», — рекомендуется Борис Корнилов. Это мог бы сказать это и Павел Васильев, но не сказал — из-за своего запальчивого непокорства, а сам-то был, как и Корнилов, сын школьного учителя.
Учитель этот, Николай Корнилович Васильев, дослужившийся при Советской власти до директора школы, натерпелся-таки от фантазий своего сына, когда тот объявил себя сыном казачьего офицера: в поэтическом воздухе 30-х годов это, может быть, и звучало залихватски, но в реальности могло обернуться — для отца — изрядными неприятностями. Не говоря уже о нравственных терзаниях человека, от которого сын уходит демонстративно и с вызовом.
Интересны обстоятельства ссоры и ухода. Тут в дело включается… церковь. В Павлодаре диспуты с попами ведет учитель Давид Васильевич, он — главная мишень их насмешек. Павел отвечает: забирается на крышу церкви и читает оттуда стихи, собирая зевак. В другой раз ночью залезает в церковь и валит кресты. За такое дело выдран отцом с полной казачьей жестокостью. После этого разрыв становится неизбежен, и Павел, оставив дом, подается в Семипалатинск.
Опять-таки — интересна фигура отца. Николай Корнилович — атеист. Сына наказывает — за святотатство. Можно тут связать концы? Можно. Если помнить, что перед нами — интеллигент.
А сын?
Сын — не интеллигент?!
Именно. Этот точный вывод (далеко, кстати, не тривиальный) делает в своей книге Сергей Куняев. «Васильев… не интеллигент. Он совершенно не интеллигент в нынешнем понимании этого слова»[49].
Но — поэт! Великий поэт… Бог ведь метит талантами не одних только интеллигентов. Дело не в социальном происхождении, не в культурном окружении, вернее, не только в этом. Дело в складе характера и в духовной сверхзадаче.
Заметим, что и происхождение, и окружение далеки от «посконности». Конечно, имеется бабушка, неграмотная крестьянка, сказывающая про бабу-ягу в сарафане пестром (эстафета от Арины Родионовны!). Есть мать — из купцов, именем Глафира Матвеевна (имя так и просится в пьесу Островского!). Имеется дед по матери, купец Ржанников, церковный староста (этот приобщает внука не к стихам, а к молитвам, лупит хворостиной за отказ поститься). А вот другой дед — Корнила Ильич — имеет прямое отношение к стихам…
Но надо же, чтобы во внуке жила склонность к магии слова, природная одержимость таинством стиха, ставшая для Павла Васильева и ярмом, и смыслом жизни.
Поставили к стенке:— Рота, пли!— Тятенька, там сказочники пришли… —… И впалили в парня пули подряд.— Сказочники сказку там говорят…
Это — из «Песни о гибели казачьего войска». Не сказка мелькает в паузах рубки, а рубка мелькает в паузах сказки. Сначала — словесный ряд, стиховые волны, песенный ритм. Бешеный напор образов и красок, неотделимый от ритма. И только потом — попытка понять, кто кого рубит и кто в кого палит.
Попытки понять — мучительные. Всклень безудержному, обморочному писанию. Чтение стихов — сходу, с первого знакомства, без остановки, без бумажки. Кому угодно. По заказу, по спросу. Любым размером. Гекзаметром так гекзаметром. Частушкой так частушкой.
Символ веры:
Ничего, родная, не грусти,Не напрасно мы с бедою дружим.Я затем оттачиваю стих,Чтоб всегда располагать оружьем.
Написано в 1932 году, похоже, что в тюрьме (по делу «Сибирской бригады») или сразу по выходе из тюрьмы. Стих — оружье? Да, и это. Но прежде всего — образ жизни, тип дыхания. Пять лет спустя, уже под расстрелом, попросит сохранить ему жизнь: чтобы дальше писать стихи…
От кого унаследована такая одержимость? От купцов Ржанниковых? Непохоже. От казаков Васильевых? Похоже. Дед по отцовской линии — простой пильщик…
Корнила Ильич, бородатый дедко,Я помню, как в пасмурные вечераЛицо загудевшею синею сеткойТебе заволакивала мошкара.
Ножовый цвет бархата, незабудки,Да в темную сырь смоляной запал, —Ходил ты к реке и играл на дудке,А я подсвистывал и подпевал.
Люди, имеющие вкус к таинствам ономастики, могут перекинуть мостик к другому деду, носившему похожее, корневое, кряжевое имя — Тарас Корнилов: к памяти о нем, ища в своем характере волчью ненависть, воззвал в ту же пору поэт Борис Корнилов через голову учителя-отца,
Если вчитаться в строго биографический «Рассказ о деде», то дед васильевский мало похож на носителя «зверьей стати и зверьей прыти», унаследованных внуком Павлом. Сидит дедушка, рыженький, на бережку, погоду предсказывает, на дудочке играет, а внук рядом в осоке полеживает, песенке подсвистывает.
Однако вот каким дедушка становится в стихах внука:
И смертно Васильев Корнила Ильич,Простой, как его фамилия,Хлестал огневик, багровел, что кирпич,Он пил — тоски не в силах постичь,И все остальные — пили.
Ладно бы пил спирт-огневик, предаваясь этой традиционной усладе у себя в курене, так нет же, несет нелегкая бить киргизов. Лохматые казаки, затеплив Богу костры заместо свеч и похлебав щей заместо причастия, выкрикивают на сходке: «Корнило Ильич! Нам желанно! Любо, желанно! Пусть ведет нас, рыжий сыч!»
Реальный Корнило Ильич мирно умер на руках внука, и внук возмечтал, как могучий дуб отыщет дедушку в земле «молодыми когтями» и «череп развалит», и «высосет соки», чтобы «ветвями звенеть» над могилой.
Дед легендарный расстается с жизнью не так мирно. В разгар рубки, заметив, что молодой казак переглядывается с киргизской «девкой», командует: «Руби ее! Чо замешкался, молокосос?» Тот: «Не могу». Всердцах атаман перетягивает казака плетью («у переносицы встретились брови, как две собаки перед грызней» — фактура какова!), а казак в ответ перетягивает атамана не плетью, а саблей, от какового удара Корнила Ильич падает замертво и смотрит в небо «перерезанной глоткой». Царево знамя над ним полощется, царевой службы «саженные мощи» раскинуты под «дырявой рогожей», царевы медали блестят на затихшей груди…