Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Война многое заставит написать заново: мститель с противотанковой гранатой в руке предстанет курносым и синеоким… Скиф, славянин, русский… В ту пору Кедрин целую книгу составит и назовет: «Русские стихи»[43]…
Все предвоенное десятилетие он живет в предчувствии кровавой развязки. Как все его поколение, он мучается мыслью, что они попали в «паузу» Истории, что они — то ли запасный полк, то ли засадный, резервный. Тишина обманчива, незаконна. Как и все, Кедрин ловит первые грозовые раскаты. То ли по стечению обстоятельств, то ли по странной избирательности отпрыск славного рода Руто-Рутенко-Рутницких острее всего реагирует на высокомерие шляхты и яростными стихами приветствует бросок Красной Армии в Польшу в 1939 году: «мы входим без спросу… по праву штыка и приклада, по праву борьбы и труда…»
Кедрин явно старается шагать в ногу со всеми (он так спешно соединяет в стихе «штык» и «труд», что стих режет не только границы Европы, но и ухо). Иногда он попадает с эпохой в такой тесный контакт, что лучше бы не попадать, — например, в эпизоде, когда Федор Конь дает по шее Генриху Штадену, и царь за такой бунт против опричника забивает Коня в кандалы. В ситуации непрерывной Чистки такой сюжет мог дорого стоить Кедрину, но обошлось. Не нужно думать, что он дразнил власть и карательные органы намеренно. Вовсе нет, скорее всего он хотел петь в унисон. Не получалось — по той особенности голоса, которая отличает великого поэта и иногда подсказывает ему слова, прямо-таки слепо-провидческие[44].
Кедрин чует подступающую войну — тысячелетним опытом. Если вся русская история — срам и правеж, гульба и грабеж, если в голод у нас жрут кошек, а в обжорный год отцеживают из кваса тараканов, если «сегодня — нас, а завтра — вас», если колыбельная песнь русского героя (единственное место в поэме «Конь», где четкий ямб соскальзывает в заунывную народную заплачку) — это бесконечный «дождь, дождь» и «соседи», что «топорами грызутся»), то войну можно и не описывать прямо — ею дышишь, ее ждешь как опустошительной развязки:
Когда-то в сердце молодомМечта о счастье пела звонко…Теперь душа моя — как дом,Откуда вынесли ребенка.
А я земле мечту отдатьВсе не решаюсь, все бунтую…Так обезумевшая матьКачает колыбель пустую.
Написано — 15 июня 1941 года. За семь дней до гитлеровского вторжения.
С началом войны белобилетник, заведомо исключенный их всех мобилизационных списков, просится на фронт. Ему отказывают. Осенью 1941 года он в своем подмосковном Черкизове оказывается на расстоянии пушечного выстрела от подошедших немцев.
«Война бетховенским пером чудовищные ноты пишет. Его октав железный гром мертвец в гробу — и то услышит. Но что за уши мне даны? Оглохший в громе этих схваток, из всей симфонии войны я слышу только плач солдаток».
Он пытается эвакуироваться — отъезд срывается из-за чудовищной давки на вокзале (чемодан с рукописями пропадает). Он окончательно отказывается от эвакуации и опять просится в армию. Его опять не берут.
Гримаса смеха застывает на губах тряпичной куклы, которую девочка приносит в бомбоубежище.
«Ты в силах, — спросил я, — смеяться? — И, мнится, услышал слова: «Я кукла. Чего мне бояться? Меня не убьют. Я мертва».
Так перекликается эта кукла из 1941 года с той куклой, которая за десять лет до того распахнула перед Кедриным ворота в столицу.
Теперь у ворот — враг, куда более отчетливый, чем гунны и ордынцы. Россия, когда-то не умевшая выпутаться из «бестолочи», разом вырывается в трагическую высь:
Да, страна наша не была раем:Нас к земле прибивало дождем.Но когда мы ее потеряем,Мы милей ничего не найдем!
Наконец, после третьего (или четвертого?) рапорта его посылают на фронт. В Шестую воздушную армию, в газету «Сокол Родины». Там Кедрин и сражается пером с немцами два последние военные года.
К плачу солдаток прибавляется рев моторов и грохот взрывов. На месте обезумевших Нибелунгов обнаруживаются смешные фрицы. На месте русских богатырей — «любимец третьей эскадрильи — пушистый одноухий кот». Трагическая безысходность сменяется веселым боевым задором. Еще никогда столько не писалось, как в прифронтовом Выползове, где печатается боевая газета. Поэзия Кедрина, наконец-то, встает в общий строй. Вливается, сливается…
…И — «исчезает» в общем строю?
Вот статистика. Из восьмидесяти фронтовых стихотворений, вошедших впоследствии (в 1974 году) в итоговый том «Большой библиотеки поэта», только восемь взяты из фронтовой печати, а остальные, стало быть, либо не были обнародованы, либо потерялись и забылись. И когда еще четверть века спустя стараниями дочери поэта Светланы Кедриной корпус его военной лирики обновился и дополнился, — то в основном текстами, которые в 2001 году оказались опубликованы впервые[45].
Еще штрих. В «Соколе Родины» часто печатал свои стихотворные залпы некто Вася Гашеткин. О том, что это псевдоним Кедрина, литературовед Петр Тартаковский, писавший о Кедрине книжку, узнал, обнаружив в архиве на одном из черновиков фамилию «Кедрин», рукой поэта исправленную на «Васю Гашеткина». Ни одно стихотворение этого «Васи» в сборниках Дм. Кедрина не публиковалось[46]. Может, это и правильно. Но говорит о том, что военная лирика, в которой, кажется, разрешилась мучившая Кедрина «загадка истории», — никак не выделила его из общей массы тогдашней фронтовой поэзии, не оставила яркого индивидуального следа в тогдашней текущей словесности, хотя некоторые написанные в армии стихи его и теперь потрясают неподдельной силой чувств.
Тут стоит вспомнить «приговор», вынесенный стихам Кедрина еще в предвоенные годы рецензентом, их забраковавшим: проходные стихи у Кедрина неинтересны, а интересные непроходимы.
Война отходит в прошлое, — и снова начинает звучать то, что было заглушено грохотом: ощущение безысхода и ненужности. В июне 1945 года написано:
Много видевший, много знавший,Знавший ненависть и любовь,Всё имевший, всё потерявшийИ опять всё нашедший вновь.
Вкус узнавший всего земногоИ до жизни жадный опять,Обладающий всем и сноваВсё стремящийся потерять.
Жить ему остается — около ста дней.
Вечный кедринский «дождик» идет «из маленькой-маленькой тучки», «чудесный денек приготовлен на завтра», «на Пушкино в девять идет электричка», на дачу приглашены гости, и стихи эти будут несомненно гостям прочитаны, и пойдут из уст в уста…
А в записной книжке — слова, не предназначенные ни для печати, ни для чтения гостям: «Писать не для кого и незачем».
И еще: «На тигра еще можно кое-как сесть, а слезть с тигра — невозможно».
И еще: «Я на год старше Пушкина. Я… на год».
Тигриным броском реальность исправляет упущение: в сентябре того же 1945 года изуродованное тело Дмитрия Кедрина находят на свалке. Буквально: на какой-то свалке около железнодорожных путей.
Гибель привычно списана на случайную встречу с хулиганами, которые сбросили поэта из вагона.
Одно обстоятельство мешает в это поверить: тело найдено не на Ярославской дороге, по которой Кедрин ездил к себе домой, а на Казанской. Чтобы случайные хулиганы заставили человека перейти с вокзала на вокзал?.. Или везли бы труп ради конспирации?
Остаются спецслужбы, кто же еще?
Вряд ли стоит поминать Ставского, который перед войной обещал Кедрину ссылку, если тот не сдаст ему зачет по истории партии, — Ставский погиб на фронте, составлявшиеся им списки на высылку все время обновляются и пересматриваются. Одно достоверно: в поле зрения карающих органов Кедрин остается всегда. Начиная, наверное, с абсурдистской днепропетровской отсидки 1929 года за «недонос». Время от времени страна напоминает ему об этом.
С 1938 года к Кедрину ходит соседский мальчик, ставший понемногу любимцем семьи. В 1941 году, уходя на фронт, этот повзрослевший мальчик со слезами признается Кедрину, что все эти годы по комсомольскому заданию он информировал органы о его настроениях и высказываниях, стараясь говорить о нем «там» только хорошее.
Мальчик — из поколения смертников.
В 1941 году Кедрин попадает в проскрипцию противоположного лагеря: списки на уничтожение составляет затаившийся и ожидающий немцев сосед. Узнав об этом, Кедрин пишет: «Свою судьбу ты знаешь наперед: упустят немцы — выдадут соседи».
Немцы побеждены. Сосед разоблачен и казнен. Жизнь продолжается?
В 1945 «близкий друг» приходит вербовать: «Тебя, Митька, уважают, тебе доверяют, вот и помоги нам. Это не трудно, зато отношение к тебе сверху изменится».