Избранное - Алессандро Мандзони
В этой связи Верри (насколько все же методичные усилия могут ввести в заблуждение самые возвышенные умы, даже если они убедились в противоположном!) делает следующий вывод: «Такова совокупность показаний против сына коменданта, которые, хотя и были опровергнуты всеми остальными допрошенными (за исключением трех несчастных — Мора, Пьяццы и Баруэлло, предавших истину под пыткой), послужили основой постыднейшего преступления». Читатель же знает, и Верри сам об этом рассказывает, что из этих трех двое были подвигнуты к ложным показаниям посулами безнаказанности, а не мучительными пытками.
Выслушав вышеприведенную недостойнейшую тираду, Падилья сказал: «Из всех названных Вашим превосходительством лиц я никого не знаю, кроме Фонтаны и Теньоне (такова была кличка Ведано), а все, что, как Ваше превосходительство утверждает, записано в деле со слов этих людей, является заведомой ложью и выдумкой, каких не видывал свет. Не думаю, чтобы рыцарь, равный мне по званию, мог задумать пли содеять что-либо столь же бесстыдное, как этот поступок. Я молю бога и святую богородицу покарать меня, если все обвинения правильны, но я надеюсь, с божьей помощью, доказать лицемерие этих людей и разоблачить их перед всем светом».
В ответ ему предложили, но для проформы и без особой настойчивости, открыть судьям истину, затем ему зачитали постановление сената, в котором он обвинялся в составлении и распространении болезнетворной мази и в найме сообщников. «Меня очень удивляет, — продолжал Падилья, — что сенат пришел к столь тяжкому решению, видя и сознавая, что это сплошной обман и поклеп, оскорбляющий не только меня, но и само правосудие. Да разве мог бы человек моего положения, посвятивший себя служению его величеству, защите отечества, рожденный людьми, поступавшими не иначе, разве мог бы он содеять или замыслить что-либо такое, что принесло бы ему и его предкам вечный позор и бесславие? Вот почему я настаиваю, что все это — ложь и величайший обман, каких еще не видывал свет».
Приятно слышать, что таким языком изъясняется возмущенная невинность, но страх берет при одной мысли, что перед теми же судьями прежде стояла испуганная, растерянная, отчаявшаяся, лживая и клевещущая на себя и на других невинность, стояла также невинность неустрашимая, прямая и правдивая — однако судьи были неумолимы.
Падилья был освобожден, неизвестно, правда, когда, по наверняка не раньше, чем через год после этого допроса, ибо последняя его защита состоялась в мае 1632 года. Спасла его, разумеется, не чья-то милость. Но заметили ли судьи, что тем самым они признавали несправедливость всех своих прежних приговоров? Ибо я не думаю, что за этим оправданием последовали другие. Признав, что Падилья вовсе не давал никаких денег в уплату за воображаемую мазь, вспомнили ли судьи о людях, осужденных за получение от него денег в связи с этим. Вспомнили ли, как они говорили Мора, что такое объяснение «правдоподобней… того, согласно которому цирюльник получал возможность торговать своим снадобьем, а инспектор — заработать»? Вспомнили ли они, как на следующем допросе, несмотря на отрицание вины обвиняемым, они сказали ему, что «в этом все же состоит правда»? И как при последующем запирательстве, на очной ставке с Пьяццой его пытали, чтобы он признался, а затем — чтобы подтвердил свое признание? И что с тех пор весь процесс основывался на этом предположении? Что в нем видели подразумевавшуюся на всех допросах, подтвержденную всеми ответами, наконец-то найденную и общепризнанную, единственно подлинную побудительную причину преступления Пьяццы, Мора и стольких других осужденных? Что указ, который великий канцлер обнародовал с согласия сената за несколько дней до казни первых двух осужденных, объявлял их «павшими столь низко, что за деньги они хотели предать родину»? И увидав, наконец, что это обвинение оказалось безосновательным (ибо на суде не упоминалось о других деньгах, кроме уплаченных Падильей), подумали ли они, что преступление ничем теперь не подтверждалось, кроме как признаниями, вырванными известным им способом и опровергнутыми перед причащением и казнью, признаниями, противоречившими вначале друг другу и не вязавшимися теперь с фактическим положением дел? Оправдав за невиновностью главного обвиняемого, осознали ли, что вместе с тем они осудили невинных за соучастие в несуществующем преступлении?
Дело обстояло далеко не так, если судить по внешним проявлениям: позорный столб стоял на прежнем месте, приговор сохранял свою силу, главы семейств, осужденные приговором, так и остались опозоренными, их дети, столь ужасно ставшие сиротами, продолжали оставаться бездомными по воле закона. Что же касается состояния души судей, то кто знает, какими новыми доводами способен себя утешать злонамеренный обман, закосневшим к тому же в борьбе с очевидностью? И обман этот, надо сказать, стал теперь особенно незаменим и нужен: если прежде признание невиновности подсудимых означало для судей невозможность