Иосиф Бродский - Сочинения Иосифа Бродского. Том VI
Of joy illimited;
An aged thrush, frail, gaunt, and small,
In blast-beruffled plume,
Had chosen thus to fling his soul
Upon the growing gloom.
So little cause for carolings
Of such ecstatic sound
Was written on terrestrial things
Afar or nigh around,
That I could think there trembled through
His happy good-night air
Some blessed Hope, whereof he knew
And I was unaware.
Я прислонился к калитке рощицы
Когда Мороз был призрачно-серым,
И опивки Зимы делали тоскливым
Слабеющее око дня.
Сплетенные стебли побегов пещрили небо,
Как струны разбитых лир,
И люди, которые здесь часто бывали,
устремились к домашним очагам.
Острые черты земли, казалось, были
Простертым трупом Века,
Его склеп — облачный полог,
Ветер — плач по нему.
Древний ритм зачатия и рождения
Сократился, став жестким и сухим,
И всякая душа на земле
Казаась такой же остылой, как я.
Внезапно голос взлетел среди
Черных сучьев над головой
В самозабвенной вечерне
Безграничной радости;
Старый дрозд, худой, тщедушный, изможденный,
С взъерошенными перьями,
Решил таким образом выплеснуть душу
В сгущающийся мрак.
Так мало причин для гимнов
В таком ликующем тоне
Было написано на земных вещах
Вдали и вблизи,
Что мне подумалось: в его
Счастливом, на добрую ночь, пении
Трепещет блаженная Надежда, о которой он знал,
А я не подозревал.[39]
Так вот, хотя эти тридцать две строки Томаса Гарди чаще других попадают в антологии, данное стихотворение не самое для него типичное, ибо оно чрезвычайно музыкальное. Наверное, по этой причине его так упорно и включают в антологии, хотя, за исключением одной строки, его вполне мог бы написать практически любой другой поэт, наделенный талантом и, скажем, тонкостью. Эти качества не столь уж редки в английской поэзии, особенно на рубеже прошлого века. Это очень музыкальное, очень прозрачное стихотворение, с гладкой фактурой и структурой достаточно консервативной, чтобы вызвать ассоциации с балладой; сюжет здесь изложен четко и последовательно. Другими словами, в нем очень мало “классического” Гарди, — кстати, сейчас вполне подходящий момент, чтобы рассказать вам, что представляет собой “классический” Гарди.
“Классический” Гарди — это поэт, который, по собственному признанию, “питал отвращение к гладкой строке”. Это прозвучало бы как причуда, если бы не шесть столетий поэзии, предшествующей его стихам, и если бы ему в затылок не дышал, например, Теннисон. Если вдуматься, его позиция не слишком отличалась от позиции Хопкинса, и, осмелюсь добавить, способы, которыми они оба ее выражали, тоже не слишком разнились между собой. Так или иначе, Томас Гарди по большей части — это поэт перегруженной, перенапряженной строки, заполненной сталкивающимися согласными, зияющими гласными, поэт чрезвычайно запутанного синтаксиса и неуклюжей, громоздкой фразировки, осложненной его кажущейся лексической неразборчивостью, поэт ошеломляющей глаз, слух и сознание строфики, беспрецедентной в смысле неповторяемости рисунка.
Зачем тогда его нам навязывать? — спросите вы. Затем, что все это было преднамеренным и, в свете того, что выступило на первый план в английской поэзии на остальном протяжении нашего века, — безусловно, провидческим. Начнем с того, что намеренная неуклюжесть строк Гарди — это не просто естественное стремление нового поэта выработать самобытную дикцию, хотя оно тоже сыграло здесь роль. Эту шероховатую поверхность не следует также рассматривать лишь как бунт против тональной приподнятости и отполированности постромантических стихов. На самом деле эти свойства постромантических поэтов достойны всяческого восхищения, и утверждение, будто Гарди — или кто-нибудь еще — “взбунтовался” против них, следует в целом рассматривать (если вообще его рассматривать) с долей скепсиса. Я думаю, что существует другое, более приземленное, но и более метафизическое объяснение стилистической палитре Гарди, которая сама по себе была и приземленной и метафизической.
Но ведь метафизика всегда приземленна, не правда ли? И чем более она приземленна, тем более метафизичной она становится, ибо предметы мира сего и их взаимодействие — это последний рубеж метафизики: они суть язык, в котором проявляет себя материя. А синтаксис у этого языка и вправду запутанный. Как бы там ни было, главным образом, мне кажется, Гарди в своих стихах хотел создать эффект правдоподобия, ощущение правдивости или же, если угодно, подлинности собственной речи. Видимо, он думал: чем слова неуклюжее, тем правдивее они звучат. Или, как минимум — чем безыскуснее, тем правдивее. Здесь, наверное, следует вспомнить, что он был еще и романист, — хотя, надеюсь, упоминаем мы об этом в последний раз. А романисты ведь думают о таких вещах, правда? Или давайте сформулируем это более эффектно: просто такой он был человек, что думал об этих вещах, — потому и стал романистом. Однако человек, который стал романистом, был — до и после — поэтом.
Здесь мы подходим к вещи, весьма важной для нашего понимания Гарди-поэта: каким, по нашему ощущению, он был человеком — или точнее, каким был ход его мыслей. На данный момент, боюсь, вам придется принять мою оценку на веру, но я надеюсь, что в течение ближайшего получаса она подтвердится его строками. Итак: я думаю, что Томас Гарди был чрезвычайно восприимчивым и ловким человеком. “Ловким” я говорю здесь без негативного оттенка, но может быть, лучше было бы сказать “изобретательным”. Ибо он вправду изобретает, сюжетно строит свои стихотворения, но не как романы, а именно как стихи. Другими словами, он с самого начала знает, что такое стихотворение и каким оно должно быть; у него есть определенное представление о том, во что в итоге должна вылиться сумма его строк. Почти каждое его сочинение можно довольно четко разделить на экспозицию — разработку — развязку, и не столько потому, что они действительно построены по такой схеме, сколько потому, что ощущение структуры у Гарди было инстинктивным. Возникает оно из его индивидуальных качеств и отражает не столько знакомство с современными ему поэтическими направлениями, сколько — как часто бывает с самоучками — чтение древнегреческих и римских классиков.
Именно сила этого структурного инстинкта объясняет, почему Гарди стилистически не развивался, почему не менялась его манера письма. За вычетом сюжетов, его ранние стихи могли бы весьма удобно разместиться в поздних сборниках — и наоборот, и он довольно бесцеремонно обращался с датировкой и “местом приписки”. Его сильной стороной был не слух, а зрение, и, подозреваю, стихи существовали для него в большей степени как печатная, нежели устная, материя. Читай он их вслух, он и сам бы запинался, но вряд ли при этом смутился бы и попытался что-нибудь поправить. Иными словами, подлинным вместилищем поэзии для него было сознание. Сколь бы рассчитанными на публику ни казались некоторые его стихотворения, они скорее соответствуют умозрительному представлению о публичном выступлении, нежели предполагают реальное чтение перед публикой. Самые лирические его стихи по своей сути — мысленные жесты в сторону того, что мы в поэзии называем лирикой, и они прочно держатся на бумаге и не обязательно просятся на язык. Трудно представить себе Томаса Гарди, читающего свои стихи в микрофон. Впрочем, подозреваю, микрофонов тогда еще не изобрели.
Зачем же тогда его нам навязывать? — снова спросите вы. Затем, что именно этот глухой тембр голоса, эта слуховая нейтральность, если угодно, и преобладание рациональной непосредственности над эмоциональной и делают Гарди в английской поэзии фигурой провидческой: именно это и пришлось по вкусу поэзии будущего. Странным образом стихи Гарди порождают ощущение отвлеченности от самих себя — будто они не столько являются собственно стихотворениями, сколько стараются таковыми казаться. В этом и заключается новая эстетика — эстетика, настаивающая на условностях искусства не ради усиления или самоутверждения, но, напротив, в качестве своеобразного камуфляжа, ради более полного слияния с фоном, на котором существует искусство. Такая эстетика расширяет территорию искусства и позволяет ему нанести удар посильнее — в тот момент и в том месте, когда его меньше всего ждешь. Тут и дал маху модернизм — но можно сказать так: что было, то прошло.
Однако из всего того, что я вам сказал, не следует заключать, что Гарди — заумный поэт. Более того, его стихи абсолютно лишены герметической загадочности. Что уникально в нем, так это его колоссальная жажда бесконечности, и, судя по всему, ограничения, налагаемые условностями, жажду его не только не утоляют, но еще и усугубляют. Но именно так ограничения и действуют на нормальный, то есть неэгоцентрический интеллект, а бесконечность — старинная вотчина поэзии. В остальном Гарди-поэт достаточно понятен; чтобы его оценить, не нужно специальной философской подготовки. Можно было бы даже назвать его реалистом, потому что у него в стихах запечатлено колоссальное количество физических и психологических реалий времени, когда он жил, — времени, которое условно называется викторианской Англией.