Аркадий Бабченко - Операция «Жизнь» продолжается…
Фамилии многих из них так и остались неизвестны. Их хоронили в общих безымянных могилах. Те же, кому повезло, и кто выжил, имели право не упоминать в анкетах о своем штрафбате. И они не упоминали. Не рассказывали об этом никому. Потому что еще полвека после войны это считалось позором, клеймом. Зачастую даже самые близкие родственники не знали, что их отец, муж или дед прошел через ад.
Сейчас их осталось очень немного. У каждого из них был свой штрафбат. И у каждого о своем штрафбате остались свои воспоминания. У кого трофейный штык, у кого — справка об освобождении, у кого страшный синюшный шрам под лопаткой. У Ивана Петровича Горина — офицерская шинель, которую он, вопреки уставу, сшил на заказ у польского портного в Познани и за которую несколько раз отсидел на "губе". Но так и не обменял её, фартовую, идеально подогнанную, на простую солдатскую. Он и сейчас иногда в ней ходит, пока на даче живет, — и в сад, и в огород, и на крылечке посидеть, покурить. Иногда разговаривает с ней: голубушка, говорит, моя, родная…
Нет, фамилия Мошеннику досталась, конечно, неправильная. Ну какой он Горин? Скорее — Везунчиков. Или Счастливцев. Сколько раз ему предоставлялась возможность загнуться, но каждый раз везло. Пережить бездомное воровское детство, голодуху тридцатых, сталинские лагеря и штрафную роту — на это нужен особый талант. Талант везения. И он у него, несомненно, был.
Впрочем, был у него и другой талант. Мошенник умел рисовать. Когда не надо было думать о жратве, садился где-нибудь с обрывком бумаги и часами чертил портреты своих детдомовских голоштанников. Или шел в поле и писал пейзажи. В такие минуты он забывал обо всем и ничто его уже не тревожило. И кликуха-то попервоначалу у него была — Художник. Мошенником-то он уже потом стал.
Вот этот-то талант в нем и заприметил однажды Учитель. Подошел на рынке, где Мошенник пытался толкнуть свои репродукции с Шишкинских «медведей» (они почему-то особенно хорошо шли), постоял, посмотрел. Да и взял к себе в мастерскую.
Этот поворотный момент был, пожалуй, главным везением в его жизни. Не будь Учителя, плюнул бы когда-нибудь Мошенник на искусство, связался бы с блатарями окончательно да и сгинул бы в лагерях. Но Учитель вытащил его из стаи, принял, как сына. Стал обучать. Показал, как накладывать краски, как подчеркнуть игру света и тени, чтобы плоское вдруг ожило на холсте, чтобы проступили в нем глубина и содержание, чтобы характер стал понятен людям. Мошенник старался. Работал, как черт. И когда получалось, радовался, как ребенок.
И образовалась вдруг вроде как семья у Мошенника. Вдвоем с учителем — уже не бродяжка бездомная, в семье, при ком-то.
Какое-то время жили вместе. Писали иконы, репродукции — все тех же «медведей» и «охотников». Тем и кормились. Люди покупали, и стало уже казаться Мошеннику, что устроился он в жизни окончательно. Нашел свое место.
А потом вдруг раз — и началась война. Учителя забрали на фронт. Вернулся он через полгода с простреленным легким и чахоточным румянцем. Он и до войны-то особым здоровьем не отличался, а тут совсем доходягой стал. Открылось кровохарканье, которое никак не проходило с голодухи. Яснее ясного — умирает человек. Тогда-то Мошенник и начал подделывать хлебные карточки и менять их на еду. На хлеб. Если в день удавалось заработать полбуханки — хорошо.
Вот с этими-то карточками зимой 44-го его и повязали. Как выследили — не понятно. Тетки на базаре уж как его карточки в руках не крутили, чуть ли не на зуб пробовали — ни разу никто в подлинности не усомнился. А вот нате, пожалуйста, пришли вечером двое, постучали в окошко: «Ты?». «Я». «Карточки подделываешь?» «Ну, подделываю, чего уж там…» «Ну, пошли». «Пошли». И пошли. Просто, буднично, обычно, как на прогулке — двое нквдэшников и он посередине. Как пацан со старшими братьями.
В камере вместе с Мошенником оказался работяга, который получил двадцать пять лет за вынесенную с фабрики катушку ниток. Катушку следователи именовали «двадцатью пятью метрами пошивочного материала». И еще один — он тащил с поля сумку промерзлых прошлогодних капустных листьев и наткнулся прямо на патруль. Самое обидное было, что листья эти съесть он так и не успел — растаяли они в кутузке и превратились в сопливую кашу.
Пробыл Мошенник в СИЗО недолго Быстрое следствие, суд, приговор. Впаяли ему за эти карточки, с учетом прошлой, оставшейся еще от бесшабашной детдомовской юности судимости, пять лет лагерей. Обратно повезло. Статья уголовная, не политическая, пять лет по тем временам — и не срок вовсе (за карточки-то запросто могли бы стенке поставить по закону военного времени), а самое главное — во враги народа не записали.
— В Ковровской пересылке я попросил заменить мне срок штрафным батальоном, — вспоминает Иван Петрович. — Политическим оружия не давали — не доверяли, но я шел за мошенничество, и мне заменили. И из Владимира отвезли в леса под городом. Там, за трехколючим рядом проволок, располагался запасной штрафной батальон. Довольно большой. И вот из всей моей штрафной биографии этот запасной штрафбат под Владимиром был самым страшным…
Осужденный Горин именовался теперь «рядовой Горин», но от этой формальности положение его ничуть не улучшилось — все та же серая, бесправная скотинка, не достойная человеческого обращения. В день давали по двести граммов хлеба и миску баланды. Жили в бараках, продуваемых насквозь. Носили какую-то рванину, спали на нарах, крытых соломой. Били безбожно.
— Страшно было, когда тебя утром, истощенного, раздетого, кладут в снег, ты занимаешься гимнастикой, потом по-пластунски ползешь, белье на тебе замерзает. Некоторые не выдерживали, бросались на проволоку, пытались бежать… Ни один так и не смог уйти. Догоняли со специально натасканными собаками. Здоровые волкодавы, как телята, они легко сбивали с ног, прокусывали ватники до кости. Тех, кого приводили обратно, расстреливали перед строем.
Стал от такой жизни Мошенник доходить. И умер бы он в этом концлагере неизбежно, но судьба опять благоволила ему. Как-то всех осужденных построили на плацу, спросили, кто умеет рисовать. Горин шагнул вперед. Ему привезли картон, холсты, краски, и пока остальных штрафников избивали на ледяному плацу, он в теплой каптерке копировал Шишкина и Перова. У энкавэдэшного начальства особой популярностью пользовались все те же «Мишки в лесу» и «Охотники на привале», которых Мошенник, казалось, уже мог рисовать с закрытыми глазами за два часа.
У этой печки он прожил пять месяцев. Но в конце-концов ему это надоело. Шел 44 год, война близилась к концу, а ему надо было еще успеть погасить судимость. И стал он проситься на фронт.
— Долго не хотели отпускать, потом я уже стал настаивать — собственно, так и война кончится, и мне придется ехать в эти лагеря и отсиживать там пять лет?! С какой, спрашивается, стати? В конце концов отпустили. В то, что меня убьют, я не верил. А оправдание у меня было очень простое — я тогда был еще совсем мальчик. Я, прошу прощения, не попробовал еще ни одной девочки. Поэтому меня не должно было убить. Ранить только. Но ранить уж обязательно.
Весной 44-го осужденный Горин был зачислен в штат 62-ой отдельной штрафной роты и убыл на фронт искупать вину кровью.
В Центральном архиве Министерства обороны до сих пор хранится тот самый приказ № 227 от 22 июля 1942 года, больше известный как «Ни шагу назад». Оригинал. Этот приказ товарищ Сталин писал собственноручно. На то есть прямые указания в тексте — сначала он идет от третьего лица: «Не следует ли нам поучиться в этом деле у наших врагов…», а потом от первого: «Я думаю, что следует …»
Обычный листок формата «А 4», подшитый в стопку таких же листов — приказов за 1942 год. Синяя обложка. Картонный переплет. Ничем не примечательная такая книжка. Только очень тяжелая. Потому что в ней — миллионы смертей. Миллионы безымянных человеческих жизней.
Внизу, под приказом — размашистая подпись: «И. Сталин». Простым карандашом. Эта подпись поражает. В ней, в этом карандаше — вся безграничность, абсолютность его власти. Сталину в голову даже не приходила мысль о том, что его подпись можно стереть или подделать. Не знаю, позволял ли себе какой иной правитель подписывать приказы карандашом. Мне кажется, для него это была своего рода забава — не знаю как он удержался чтобы не опробовать в качестве подписи отпечаток своей трубки.
Обрекая людей, отец народов даже не удосуживался брать ручку.
Отношение к этому приказу до сих пор неоднозначное как у историков, так и у военных. Одни называют его нечеловеческим. По некоторым сведениям, только за год заградотрядами было рассреляно 110 тыс. человек и еще 350 тысяч были отправлены в штрафные роты. Сейчас эти данные ни подтвердить, ни опровергнуть уже не возможно.
Другие считают, что эта мера была оправдана — немцы были уже под Сталинградом, армия бежала, и остановить деморализованных бойцов могли только заградотряды. Известен случай, когда вступивший в бой заградотряд сдерживал немцев более суток. Бойцы НКВД дрались в полном одиночестве и погибли все до одного.