Игры в бисер - Александр Александрович Генис
Понятно, что Дерсу проникает в суть вещей, читая их следы. Как Шерлоку Холмсу, ему достаточно знать о происходившем ровно столько, сколько оно наследило. Дерсу вскрывает окружающее, как ясновидящий, для которого нет тайн. Или зверь, с которым у него, встроенного в круговорот природной жизни, все общее: чутье, дом, добыча.
Арсеньев завершил долгую традицию, обнаружив у Дерсу безусловный и беспричинный гуманизм в знаменитой сцене, где гольд оставляет в хижине- балагане припасы для будущих путников. “Какой- нибудь другой люди ходи, балаган найди, сухие дрова найди, спички найди, кушай найди – пропади нету!” Так Дерсу формулирует свою версию “возлюби дальнего” для непонятливого автора, чем и покоряет его окончательно.
И я его понимаю, потому что в канадской глуши тот же приятель-индеец показал мне обвитую красной бечевой ветку над ручьем.
– Здесь, – объяснил он, – я мою золото.
– А если, – поразился я незатейливостью тайника, – другие узнают?
– Так для них и веревка, – больше меня удивился индеец.
8. Куросава
Десятилетиями мечтая экранизировать “Дерсу Узала”, он страшно удивил этим “Мосфильм”, где не могли поверить, что японский режиссер даже слышал об Арсеньеве. Так или иначе, фильм после трех мучительных лет был снят, потерпел провал в прокате, привел Куросаву к попытке самоубийства, получил “Оскара” (1976) и преобразовал “благородного дикаря” в лучшего наставника экологии: если ты всегда попадаешь в цель, говорит Дерсу солдату, хвастающемуся (впрочем, напрасно) меткостью, то ты плохой охотник, не оставляющий дичи другим.
В целом картина верно следует за оригиналом, доверяя дикторскому голосу как раз те выразительные реплики, которые и я подчеркнул в моем издании Арсеньева. Дерсу у Куросавы – носитель восточной мудрости, который провидит истинное положение вещей, одушевляя стихии воды, огня и ветра с тем уважением, какого они, без сомнения, заслуживают.
Новый поворот в картине – солдаты, которых Гончаров бы назвал колонизаторами, а Куросава – дураками. Арсеньев редко упоминает своих спутников, которые в его книгах несут лишь вспомогательную службу и оттеняют Дерсу, с которым автор не расстается. Куросава же использовал их, чтобы перевернуть стереотип.
Его Дерсу не простодушное дитя природы, которое следует приобщить к цивилизации и научить городской жизни. Напротив, в компании русских солдат гольд – единственный взрослый среди глуповатых подростков с ружьями. Они хохочут без причины, играют в жмурки, палят куда попало и орут песни, то разрушая таежную тишину, то соревнуясь с хором птиц, которые вступают всякий раз, когда на экране появляется Дерсу.
Урок фильма Куросава вынес не в эпилог, а в пролог. Арсеньев разыскивает могилу Дерсу, но не может узнать хорошо знакомого ему места.
– Здесь были огромные кедры, – говорит он прохожему.
– Мы, – отвечает тот, – построили из них деревню.
Под ней, догадывается зритель, и похоронили последнего благородного дикаря.
Несмотря на то что во всей съемочной группе бы- ло всего шесть японцев, “Дерсу Узала” – очень японский фильм. Я сужу по своей переводчице Казуми из Киото, которая выбрала профессию исключительно для того, чтобы переводить не письменную, а устную речь.
– Синхронный перевод, – объяснила она мне, – не оставляет ничего материального, а значит, не загрязняет планету.
Меньший брат
Народ и звери
1. Дисней
Я пропустил диснеевские мультфильмы, потому что в моем детстве нам их не показывали – из коммерческих, а не идеологических соображений. С последним все обстояло благополучно. Дисней, как, впрочем, и весь классический Голливуд, стоял на стороне бедных, обижал богатых и строил бесклассовое общество из зверей и принцев. Но из первых оно получалось лучше, чем из вторых.
Сам Дисней считал свои мультфильмы высоким искусством, достойным музеев. Туда они и попали, и я, с жадностью добирая недоданное в детстве, не могу нарадоваться глубине, драматизму, а иногда и трагичности этих шедевров. В одном из поздних (“Леди и бродяга”, 1955) изображена тюрьма для бездомных собак, откуда их отправляют на эшафот. В этом ужасном месте единственным утешением служит философия Бориса, русской борзой, ссылающейся на Горького. (Видимо, намек на Луку из пьесы “На дне”, самого популярного на Западе опуса советского классика.)
До тех пор, пока экзистенциальные драмы разворачиваются в царстве животных, даже таких необычных, как ушастый слон Дамбо, мы верим происходящему и сопереживаем ему.
С людьми хуже – они возвращают нас в сказку, из которой мы уже выросли. На экране все человеческие персонажи, не исключая принцев, выходят схематическими и очень на нас непохожими. В них обнажается безжизненность куклы или абстракция иероглифа: “палка, палка, огуречик – вот и вышел человечек”.
Нарисованный человек получается универсальным, а значит, упрощенным – нам же есть, с чем сравнивать, себя мы слишком хорошо знаем. Зато анимализм – хлеб анимации. Звери обладают канонической внешностью, которая оборачивается бесспорным натурализмом.
2. Египет
Лучше всего это заметно в египетском зале любого музея. Человеческие статуи олице- творяют власть и изображают ее с помощью стандартного набора ритуальных атрибутов, включая церемониальную бороду, приделанную фараону-женщине Хатшепсут. Самая красивая египтянка Нефертити больше напоминает пришельца, чем даму, из-за чего сейчас принято спорить, к какой расе ее отнести.
Древний скульптор ваял не людей, а их функции. У греков это могла быть красота, сила, божественное. В Египте – величие, и мы с трудом отличаем одних фараонов от других, соглашаясь принимать универсальные черты за портретные. Но когда те же египтяне брались за животных, они получались совсем живыми. На сценах охоты можно, кажется, стрелять гусей. Львы внушают страх. Кошки – благоговение, как и положено богине Бастет, покровительнице дома, деторождения, женских секретов и тех же кошек. С тех пор как у меня поселились два абиссинца, я не перестаю удивляться тому, как мало они изменились со времен пирамид, когда принимают точно такую позу, как (специально сверял) статуэтки в Метрополитен-музее.
Если человек представлял не себя, а свое место в иерархии, то зверю достаточно быть просто собой, чтобы в него воплотился бог или богиня. Для этого он не нуждается в украшениях вроде державного орла, который не выходит из дома без короны и второй головы. Животные самодостаточны, они исчерпываются своим образом, созданным не по нашему подобию. В этом их прелесть для всех и соблазн для автора.
Когда Мандельштам увлекся сочинениями натуралистов,