Михаил Гефтер - Интервью, беседы
И тут я подумал нечто кощунственное, от чего я не имею права уйти. Да, я знаю про этого человека, который когда-то вошел в мою жизнь, сначала очень распоряжаясь моим душевным обиходом; затем я почувствовал себя независимым, но близким ему; и, наконец, пришел к мысли, что я знаю что-то о нем, чего не знал, может быть, он и сам… Я вот сейчас подумал: вот в свете этой невыносимости… ну, не будем так резко говорить, назовем ее вежливо «трудности», но это больше, чем трудность, — ее ощущаешь не только головой, но и сердцем впрямую — невозможности быть на чьей-то стороне, а когда берешь на время какую-то сторону, потом какой-то комок тошноты подкатывает… Что я — человек, который будет сочувствовать Саддаму Хусейну? Смешно. Ну, а что я — буду сторонником американского президента? Или правительства нашего, которое торопится его поддержать? Да, это… число этих случаев — легион, не в эпизодах речь, а в том, что вот во встрече с ним — с Ульяновым, который Ленин — я смею теперь?… Я, у которого в одночасье танкового прорыва на Москву погибли лучшие друзья юности — те, кто своею смертью остановили Гитлера, — я могу этого человека спросить: а он, ты, вы — не убийцы? Я имею нравственное право или это нарушение всякого историзма? Или это перебежка на чью-то сторону?! Спросить, задать этот вопрос? Когда был Кронштадт, и доведенные до отчаяния люди — доведенные до отчаяния не только голодом, но нежеланием считаться с ними — эти люди захотели изменить… не порывая с революцией, внутри нее изменить нечто существенное, чтобы могли с ними считаться и чтобы они могли решать, — он понял этих людей? Или он не захотел понять? Просто не захотел! Поддержал заведомо лживую версию о белогвардейском заговоре, назначил вместе с Троцким (или Тухачевским — разницы нет в данном случае) штурм Кронштадта на день открытия X съезда — для чего? Почему?
Вот я вспоминаю маленькую книжечку Мстиславского [6] — был такой писатель, чудом уцелевший в 37-м и так далее, потому что в молодости он был одним из руководителей боевой организации эсеров, одним из важных людей в февральские дни, и сидел, между прочим, в президиуме 2-го Всероссийского съезда Советов, представляя там свою партию. Он написал давно, в 20-е годы, маленькую книжечку о революции, которую я хотел бы видеть переведенной на все языки; по-моему, это просто гениальная вещь. Но там у него есть такое наблюдение. Он сидел, наблюдал, видел людей, слова, жесты, поступки… И спрашивает себя: а для чего Ленину и Троцкому понадобился штурм Зимнего? Когда власть уже была в их руках? И он понял, что им нужен классический финал классической революции, которая побеждает штурмом! Утверждает себя в форме, которая запомнится в веках, которая делает перемену невозможной. И вот это наблюдение Мстиславского — это ключик, скажем, и к кронштадтскому убийству, потому что это было убийство.
Вот с превеликим опозданием он, этот человек, решился на продналог… Я не виню его в этом опоздании! Я догадываюсь (или мне кажется, что я имею право на такую гипотезу), что он потому так долго отклонял просьбы, предложения о том, что это надо сделать, причем самых близких людей! Ему говорил Троцкий, что скоро нам нужно будет приставить к каждому крестьянину по солдату, по красноармейцу, чтобы получить хлеб! А он откладывал! Что — рассчитывая еще на один год — проскочить? Или он предчувствовал, что на продналоге дело не кончится, что придется идти много дальше… И что тот военный коммунизм, который, казалось, был не его и не по его нутру, не по его, так сказать, умственным построениям, с которым он шел на Октябрь, но который он принял! Принял его, подчинился ему! Подчинился этому стихийному напору и приговору той, так сказать, активной части, той преданной непоколебимо части людей, для которых это была их стихия — стихия поравнения и приобщения к власти… И он знал, что, от этого отказываясь, придется идти много дальше.
Я не оправдываю его и не обвиняю. Это… И та, и другая роль бессмысленная и человеку не показанная. Но я думаю, что вот штурм в день съезда был назначен потому, чтобы эта переворачивающая мера исходила только от них самих — только от тех, кто у власти, только у тех, кто должен удержать право решать! Причем даже не во имя самих себя, а во имя этой революции. И даже не во имя ее! А во имя Мира, который нужно стронуть с места и ради которого затеяна вся эта буча, совпавшая, правда, и с желаниями множества людей нечто получить — столь весомое, как землю. И вот когда я думаю это, я… не правый — скорее, левый. Да. (Ну, если распределять людей так, хотя это… это примитивное распределение. Но все-таки люди как-то так распределяются…) Я называю это убийством. Должен же сделать шаг и сказать — в объяснение, во встрече с ним — убийца! А если я к этому прихожу, то могу ли я не просмотреть весь путь и всю жизнь — в свете этого страшного определения (для меня страшного; множество людей это произносят с такой легкостью, как лущат семечки!).
Есть путь его… и заглянуть в Россию разночинцев, которая мне нечужая, в которой много моих любимых героев, персонажей, людей… и тогда вот в это дело начинает вмешиваться где-то вот это — по этой странной ассоциации — вмешивается вот этот нынешний Мир, который утверждает свое право жить по-своему тем, что убивает тех, кто, кажется, ему в этом мешает, не согласен и не дает ему… Где-то это увязывается в один узел. И когда я обдумываю эту ситуацию, то передо мной встает некоторая сумма вопросов, на которые я как-то должен ответить.
И вот эти дни, когда я смотрел то, что вы сняли, и как-то… сблизился еще больше с вами через эту съемку… Я в эти дни… у меня, знаете, как вот сомнамбулически не выходят из головы вот пушкинских два слова: «усталый раб». Я все думаю: как это?.. Как это можно прожить — с Пушкиным — жизнь, читать это спокойно, не содрогаясь, не перенося на себя и не замечая пронзительной силы этих двух слов: «усталый раб». И я хочу сказать, что когда я перейду к последующему (а я возьму себя в руки, и перейду, и буду делиться тем, что я впитал в себя за те годы, что я им занимался — им, Лениным), то от меня внутри не будут уходить вот эти два слова и больше того — краеугольная тема человеческого рабства. В конечном счете, я не знаю, что истиннее: «человек — это звучит гордо» или «человек — это раб». Это надо выяснить. Мы-то, так сказать, на уровне нашего… наших марксистских прописей (понятно — учили сами, учились сами, учили других: рабство, ступень, формация; кто не прошел ее, значит чего-то ему недостает, и книги издавались «Почему Россия миновала рабовладельческую формацию»?! Какая проблема!)…
А рабство — это вещь краеугольная. Вот если заглянуть туда, в древность, скажем, такая поразительная цивилизация, которая все больше удивляет людей, удивляет… египетская древняя цивилизация с ее жречеством, знавшим множество тайн природы; с ее пирамидами, которые настолько удивительны! во многих отношениях, что позволяют действительно верить в пришельцев на десять или сто порядков мозговитее людей Земли, — эта вот цивилизация, в которой не было рабов в том смысле, как… Нет. В ней был этот Нил, этот красный лик Солнца над ним, узкая долина, эти шадуфы, эти колодцы, которые, может быть, и сейчас вот в ходу у крестьян, у феллахов египетских… И люди эти существовали во все большей мере ради того, чтобы один был похоронен в пирамиде, которая чудо тогдашнего и нынешнего Мира. И он жил для того, чтобы быть похороненным! Абсурд!.. А это целая цивилизация, в ней… да, к ней применимо… ну, скажем, то, что Маркс говорил: «поголовное рабство» — есть такая вещь — поголовное рабство.
Но ведь поголовное рабство — это еще не добровольное, это еще не осознаваемое рабство… Это колоссальная вещь, над которой я вот все эти дни думал! Я и раньше об этом думал, меня давно занимает эта тема, и я немножко отвлекся с Египтом, я сейчас подробности…
Хрущев сделал первый шаг, не будем говорить, какими мотивами он руководствовался, тем не менее, открытые настежь ворота лагерей, возвращение в жизнь уцелевших, живых, жертв сталинского террора — это, конечно, неизгладимо, незабываемо. И все остальное время он как бы пытался найти какой-то второй шаг, который был бы равномасштабен, равнозначен первому. Бросался из стороны в сторону, хватался за одно, потом за другое, терял нить, связь с людьми. И, воздавая должное, мы не можем не сказать и иного — как урок и как предупреждение — да, людей перестали убивать в застенках, но стали расстреливать на улицах, на площадях — от Будапешта до Новочеркасска. Свежая кровь… Есть любопытные данные о том, как резко, например, увеличилось число изгнанных из партии. Да мы с вами сегодня разговариваем в тот день, в 93-м году, когда вернули генеральское звание Петру Григорьевичу Григоренко [7], одному из первых, кто поднял голос против нового произвола.
Иосиф Пастернак: И сегодня 6 июля, день левоэсеровского мятежа.