Михаил Гефтер - Интервью, беседы
Из истории достаточно известно, что трагедии, происходящие в жизни людей и народов, в одних случаях роднят их, в других же — приводят к результатам прямо противоположным. Былая кровь, страдания и обиды множат чуждость, копят ненависть, подстрекают к расплате. Я не сомневаюсь, что собравшихся в этом зале знаменитого Гамбургского театра объединяет сейчас потребность стать ближе друг к другу. Не скрывая различий, не утаивая сомнений и разногласий, — напротив: ими крепя близость, вход в которую не закрыт наперед ни для кого. Склоняя голову перед павшими, мы тем самым зачисляем в свою метрику духовные опыты всех. Мы делаем это не из снисходительной терпимости, которая сама по себе неплоха, но по меньшей мере недостаточна, а из чувства ответственного наследия! На нас груз, на нас тяжесть наследия всех — повсюду и везде.
Я думаю, вы согласитесь со мной, что мы — и старые, и молодые, которых здесь немало, — не отрекаемся от страстного гласа 1930-х: фашизм не пройдет! Мы лишь добавляем к нему: фашизм не пройдет внутри каждого из нас!
Беседа о Владимире Ленине
М.Я. Гефтер рассказывает о своем глубоко личном отношении к В.И. Ленину как к человеку. Видеозапись, сделанная известной французской режиссером-документалистом и переводчицей Элен Шатлен и российским документалистом Иосифом Пастернаком 6 июля 1993 года
Михаил Гефтер: Вот так получилось, что эти дни (с вашего приезда, Элен) мы не так часто виделись, но вот присутствие ваше я ощущал. Я хочу объяснить это. Тут вообще нет ничего удивительного, но я хочу объяснить это. Я как-то решился посмотреть то, что вы сняли год назад [1], и это — ха! — вызвало у меня как… ну, как бы целую бурю чувств и каких-то размышлений. Вы знаете, это… вот когда долго смотришь, слушаешь себя, то это не то чтобы какое-то отчуждение от тех кадров, от той ленты, но какая-то внутренняя отрешенность: это, в общем, и ты, и не ты — это какой-то другой человек… И что? Вот этот другой человек по отношению ко мне сегодняшнему?.. Или я по отношению к нему? Вы знаете, такой редкий случай, а, пожалуй, вот для меня… Особенно это касается первой вашей съемки — казалось бы, пробной — я бы там не вычеркнул ни одного слова; я бы не отказался ни от одной высказанной тогда мысли… И, тем не менее, что-то произошло. Вот я все эти дни… еще раз посмотрел и все эти дни думаю: а что, собственно, произошло? Как это назвать? Изменение в содержании? В отношении к тому человеку, о котором у нас речь — о Ленине — или какой-то… ну, скажем так, условно, хотя эти слова, может быть, не вполне обозначают, что я имею в виду, — какой-то интонационный сдвиг.
И я думаю, что за это время — за этот год с лишним — что-то произошло со мной или что-то произошло с ним? Ну, второй вопрос либо может показаться бессмысленным, либо отдает какой-то мистикой… Помните, в «Гамлете», когда приезжает в Эльсинор бродячая труппа и по его просьбе актер исполняет отрывок из пьесы, где стенающая Гекуба оплакивает судьбу, гибель близких, и Гамлет после этой сцены спрашивает себя, наедине с собою, мучая себя неисполняемым долгом… Он спрашивает, как бы удивляясь: что ему Гекуба? что он Гекубе? Когда я первый раз читал, мой глаз проскочил мимо этой строчки, а потом в какой-то другой раз задержался, и я подумал: описка, небрежность гения, который не отшлифовывал каждое слово, а все извергал из себя, как вулкан. Да нет! Что ему Гекуба — это понятно, это житейски. Что он Гекубе? И… для меня сегодня эта интонация — вот в этом вопросе выраженная — это интонация, едва ли не самая важная: живые мертвые, их присутствие, наша встреча с ними, невозможность для нас выпутаться из нынешних наших и еще предстоящих напастей — из наших трудностей, из наших тупиков, из наших несчастий, из смятенного духа… или еще больше — из опустевшего духа! Невозможность выпутаться, не позвав их, не услышав их.
И вот когда я так спрашиваю, когда я об этом думаю, то я — прежде, чем вернуться к этому человеку [2] и позволить себе спросить: что же с ним случилось за этот год? Я как бы начинаю перечислять и думать, что случилось со мной. Казалось бы, с одной стороны, ну, прибавка в возрасте — это не плюс и не несчастье… Да, за этот год я впервые в жизни пересек границу, повидал… ну, частичку Мира, но настолько все-таки заметную, весомую частичку, которая дает основание сравнивать… Вы знаете, я хочу сделать признание. За редкими исключениями, о каких стоит сказать, я не почувствовал большой прибавки к себе от того, что был там. Ну, я уже не говорю о витринах, это неинтересно. Да, есть языковый барьер. Да, все-таки краткость срока. Знаете, странное чувство: что Мир был у меня дома, был со мной — раньше — пожалуй, не меньше, если не больше, чем сейчас; что я не только приобретаю, но и что-то теряю вот в этой прежней близости.
А, между прочим, этой близостью я в немалой степени был обязан ему. Это он где-то с юности приучил меня дышать и как-то жить вот этой планетой, другими людьми как близкими, как, во всяком случае, не чужими и не чуждыми…
Правда, были какие-то моменты жизни, которые оставили уже неуходящий след: Барселона [3]; поездка ночная через Пиренеи к морю; ощущение близкого Океана; каталонцы, танцующие в воскресенье; испанец, который сказал: а знаете, Бог есть, и думаю, что он испанец. А потом Париж. В двух точках. Дом человека [4] и Гати [5]. Дом человека удивительно хорош, он прекрасен. И вы знаете, даже самое простое, высказанное вот этим великолепным языком образа, осязаемости того, что там нам представлено… И вот там где-то в самом начале такая огромная фотопанорама людей разных рас, континентов — нагих… И надпись… Как странно — или наоборот — что столь непохожие друг на друга люди могут родить детей, продлиться!.. Казалось бы, трюизм! Между прочим, как-то, вы знаете, что-то встряхнулось внутри. Вот действительно: мы же, оставаясь совсем непохожими, можем иметь все вместе одно поколение, одно, идущее за нами вселенское детство, ради которого, может быть, мы все и существуем?..
А наперерез этому воспоминанию, которое не уходит, но которое сопротивляется тому, чтобы сохраниться в человеке, — Аушвиц. И человек, который хочет научить других, как сделать, чтобы воспоминание осталось в тебе, но не мучило тебя; и знает, что это можно сделать одним способом — только одним — изменивши Слово, начавши сначала. Как в знаменитом тексте: «Сначала было Слово». И с этим я уехал, я вернулся домой.
И вот мы сегодня возвращаемся к Ленину. Еще раз. Странная вещь: давно пора входить во все околичности, в подробности; давно пора рассказывать о том, что произошло с ним прежде, чем произошло с нами, благодаря ему. А я все еще в прологе, я все еще выясняю отношения. И вроде бы лейтмотивом — тогда — было, что он из того мира, которого уже нет, и я тогда спрашивал: если этот мир, которого уже нет, нам безразличен, значит, и он безразличен. Но если небезразличен этот ушедший мир, если он показан нам — памятью; если он небесполезен для нас; если он тревожно важен для нас именно тем, что он был и ушел, а мы, вышедши оттуда, потерялись, еще ничего не построив и только замусорив пока строительную площадку, на которой должен вырасти какой-то новый Дом человека, ключи от которого — разные — будут у каждого человека.
Я подумал, что все-таки это еще не все, что надо сказать вначале. Да, тот мир ушел. Но пришел мир, еще более ранний: стал стучаться в дверь мир человеческих первоначал. Откройте! Признайте его! Как вы с ним? И этот мир неласковый — наших первоначал. В нем человек — это и проснувшаяся родословная, и вздыбленный этнос, и жуткая фигура суверенного убийцы поневоле. Как с этим быть? С этим «миром первоначал». Вот этот мир, в котором он был, который ушел, в котором он ушел, который с ним ушел; мир, который был моим детством, юностью… да и зрелыми годами… И этот мир — первоначал — с его жестокостью, с его упорством, с его нежеланием считаться с тем, что добыли последующие века!.. Этот мир, в котором видится мне вот этот… где-то в темноте… не веков — тысячелетий вот этот предок: вероятно, обреченный на исчезновение и нашедший какой-то — еще неизвестный живому, еще неизвестный природе — способ выжить! Выжить, господствуя! Над чем? Над природой? Над ближними? Над себе подобными? Мир, который впервые ощупывал себя…
Вот этот мир, который не согласен с идеей человечества — в любой версии этой идеи — не согласен быть единообразным, единосущностным, единоосновным; который настаивает на суверенности маленького клочка большой Земли, суверенности человека дома, в Мире… Вот этот запутавшийся в возобновленных первоначалах Мир — он что ему? И если этот Мир — суверенный убийца поневоле; если этот Мир льет кровь; и в этом Мире я несчастен не от того, что я не могу изменить этот Мир — это смешно, — но я несчастен оттого, что как человек, привыкший всегда быть на чьей-то стороне, я не могу сейчас быть ни на чьей стороне. Я не уйду в отшельники, в столпники, монашеская келья не для меня: без близких и друзей мне день не сладок! Но на чьей стороне я должен быть? Абхазов или грузин? Сербов или тюркских македонцев? И вообще, на чьей стороне? Даже не только в тех случаях, где стреляют, хотя, прежде всего — и в них.