Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
В четырех проекциях встает Русь из стихов 2000 года. Пастушок играет на дудочке. Священник крестит ниву. Коза просит хлеба. Бабуленька с котомкой несет внуку крестик.
Поэт смотрит на эту Русь и плачет. Потом вытирает слезы, посылает новую реальность на три буквы («СНГ»), и говорит: на хрена мне эти болота! «Звенящие вблизи копыта на трассу выведут меня!» Куда выведут, неведомо. «Куда летим? И на какую крышу сядем?»
В этой ситуации — помогай нам Бог и хорей с ямбом!
«Протяни, Пегас, копыто, поприветствуй старика. Пей и знай, что мой напиток весь до дна из родника!»
Стоит старик посреди Руси, балансирует на трех струнах, дух его, легкий, как перышко, реет над перекрещенной пашней и над раскрещенной планетой, которую пообещали когда-то его поколению в полное владение.
Солнце, звезды и пейзажи,Все таможники на страже,Все туристы начеку.Вот и всё. Конец. Ку-ку!
Будем считать, что это и есть ответ несокрушимого естества на сокрушительные идеи ХХ века.
Часть 4. Мальчики Державы
Родившиеся уже при Советской власти, они не застали свинцовых мерзостей старого строя, не дышали смрадным воздухом дореволюционного прошлого, не должны были отмываться от его пятен. Они воспринимались — эти мальчики — как строители-завершители грядущего всемирного социального рая, им — не без зависти — салютовали отцы из располосованной Гражданской войной и наново скованной пятилетками эпохи.
Мальчики — особый мотив у отцов, великих поэтов революционного призыва.
Багрицкий нарекает сына Всеволодом, зовет всем володеть, надеется вместе с ним пройти по дорогам света.
Антокольский нарекает сына Владимиром, ревнует его к будущему миру, в светлых чертогах которого сын завершит «чертеж», так и не давшийся отцу.
Цветаева балует своего «Мура», своего «волчонка» — она одна, кажется, предчувствует грядущее: «Мальчиков нужно баловать — им, может быть, на войну придется».
На войне убиты все трое.
История хлещет через могилы, задним числом подтверждая высокий жребий, готовившийся каждому на жизнь.
Литературные опыты и письма «волчонка» собраны и изданы более полувека спустя: мать и сын воссоединились на обложках двухтомника.
Владимир Антокольский увековечен в поэме отца и тем навсегда вписан в память русской культуры.
Всеволод Багрицкий… Комиссованный по близорукости, он все-таки прорывается на фронт и гибнет. Его «нареченная невеста», одноклассница, первая любовь, собирает написанное им и издает — четверть века спустя.
История не оставляет этих людей в тени: нареченная выходит замуж за ученого, тот делает для Державы смертоносное оружие, становится академиком, затем, от больной совести, подкладывает под Державу бомбу — уже идейную, и становится мировой значимости диссидентом… но это другая история.
Поэт остается в наскоро выкопанной могиле, под деревом, на котором армейский художник вырезает эпитафию… Этому резчику суждено стать впоследствии великим скульптором и увековечить монументами Победы Сталинград и Берлин — История по-прежнему простирает крылья над участниками этой драмы… Но сейчас речь об эпитафии на могиле двадцатилетнего мальчика, убитого немецкой бомбой 26 февраля 1942 года.
В его тетрадках не нашлось строк, годных для надписи, — может, оттого, что он еще только искал себя как поэт, а может, оттого, что в его стихах о гибели (к которой он готовился!), не было еще настоящей трагичности, а была юная уверенность, что смерть — не смерть. «Он упал в начале боя, показались облака… Солнце темное лесное опускалось на врага… Он упал, его подняли, понесли лесной тропой… Птицы песней провожали, клены никли головой».
Ни солнцу, ни птицам, ни деревьям, ни облакам не вместить того, что чувствовали люди.
Люди врезали в вечность другие слова — цветаевские:
Я вечности не приемлю,Зачем меня погребли?Мне так не хотелось в землюС любимой моей земли…
Девяносто семь из каждой сотни погибли в поколении смертников.
ЭПИГРАФ. ЮЛЯ
В 1941 году, осенью, гитлеровцы прорвали фронт под Вязьмой. Наши части выходили из окружения, разбиваясь на малые группы. С одной из групп шла девушка Юля, семнадцати лет от роду, москвичка, дочь учителя, сандружинница из добровольцев. Зачисленная в один из батальонов, она участвовала в решающей атаке. Двадцать три человека прорвались к своим, и среди них — батальонный санинструктор Друнина.
Лишь через три года она нашла в себе силы описать пережитое.
Я только раз видала рукопашный.Раз — наяву — и сотни раз во сне.Кто говорит, что на войне не страшно,Тот ничего не знает о войне.
Этим строчкам суждено было пронзить лирику поколения, которое Друнина называла «Поколением добровольцев». Триумф этих строк можно было если не предсказать, то предчувствовать.
Невозможно было ни предсказать, ни предчувствовать, какими строками пятьдесят лет спустя простится со своим поколением Юлия Друнина, автор тридцати книг, депутат Верховного Совета СССР, Мадонна поколения мальчиков Державы, пошедших в 1941 спасать мир от фашизма.
ПАВЕЛ КОГАН:
«УМРЕМ В БОЯХ»
Он остался бы в истории советской лирики, даже если написал бы единственно то самое четверостишие, где «умрем», дойдем «до Ганга». Фантастичность перспективы (до Ганга! Ближе негде омыть сапоги?) не только не помешала стихам врезаться в сознание нескольких поколений, но, кажется, еще и усилила эффект. Равно, как и границы будущей Земшарной Республики Советов, намеченные недипломатично от Японии до Англии (от Я до А — перевернутая азбука): в звездные мгновенья поэзия влетает в души по таким вот простецким, но перевернутым траекториям.
А ведь Павел Коган за свои ничтожно малые творческие сроки успел оставить чуть не полдюжины снайперских попаданий, подхваченных другими поэтами уже после его гибели.
«Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал!» — написано семнадцатилетним юнцом в завет последователям, один из которых много лет спустя прославился, подрезав когановское: «Меня, как видно, бог не звал и вкусом не снабдил утонченным: я с детства полюбил овал за то, что он такой законченный!»
Коган был блестящий знаток поэзии, обладал недюжинной культурой стиха, но вкус у него не только не утонченный, но направленный прямо-таки в противоположную сторону, бог же (в которого он не верил) его явно «звал» и наградил чем-то вроде ясновидения, — что и подтверждается строками пронзительной и загадочной силы.
Но, что нового в «бокалах», которые подымают «флибустьеры», презирая «грошовый уют» и уходя в «авантюрные» маршруты на лоснящихся от употребления романтических «бригантинах»! А «Бригантина» Когана стала гимном нескольких поколений советских студентов, которые иной раз не знали имени автора, но песню знали наизусть и пели, не уставая[84].
А речка Шпрее, возле которой предсказано сложить голову лирическому герою Когана! Это не Ганг, это совсем недалеко от «Вислы сонной», за которой реально полегли герои Евгения Винокурова, — но Винокуров-то писал реквием, а Коган — посетившее его видение.
И в августе 1939-го: «Во имя планеты, которую мы у моря отбили, отбили у крови, отбили у тупости и зимы, во имя войны сорок пятого года…»
Пусть планетарность, пусть ненависть к старорежимной тупости, пусть весна, приходящая на смену зиме, — все это вполне предсказуемые романтические мотивы, но — сорок пятый год! Пифагорейство у него, что ли, в крови? Хлебниковское чутье?
«Ты стоишь на пороге беды. За четыре шага от счастья». Ну, почему четыре?! Почему Алексей Сурков околдовал поэзию «четырьмя шагами» своей незабываемой «Землянки»? Подсмотрел у Когана, учуявшего эти четыре шага за пять лет до того?
Да ничего никто не мог подсмотреть. Потому что при жизни Коган не опубликовал ни одной своей строчки! Всё — в стол, в тетради, в черновики…
Подсмотреть — нет, но подслушать — сколько угодно! Вернее, услышать в открытую. Потому что студенты Литературного института буквально «обчитывали» друг друга и всех, кто соглашался слушать, — на семинарах, в коридорах, на поэтических вечерах — в «своем кругу» все знали всех — без публикаций. «Рукописные поэты друг друга знали назубок», — сказал об этом Михаил Кульчицкий.
О стиле их отношений, ревнивых и ревностных, дает представление записка, случайно сохранившаяся после «Клубного дня» в Союзе писателей, где 30 ноября 1940 года молодые поэты состязались перед лицом публики:
«Борька, ты прошел на 7, читал плохо. Павка на 6. Кульчицкий пока тоже. Дезик»