Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Рядом — весь строй советских символов. Коммуна. «Мне Коммуна досталась труднее, чем вам. Я ее не хребте выволакивал. Я дубы корчевал, я на пнях ночевал, сам себя и жалел и оплакивал». И «плывет корабль страны к берегам родной Коммуны». Коммунизм — в зависимости от задач момента — то «руководство к действию», то средство «защитить человека», а однажды даже такое:
Любо мне это житье боровое!При коммунизме в борах будем жить.Все здесь всеобщее, все даровое,Только нагнуться и в рот положить!
Уж не смеется ли Боков над священным словом? Да нет, не похоже. Всерьез говорит: «Не выбить из меня советской веры». Но иногда как бы проговаривается. «Слово «мир» произносится всюду: в шахтах, в штольнях, в широких цехах. Это слово и я не забуду помянуть и прославить в стихах». Жест спохватыванья: не забыть бы помянуть нужное. Как на красный угол перекреститься.
Насчет красного угла (то есть религиозного чувства): «Богу — богово, а Бокову — боково», — незабываемо. Бог Бокову не нужен, потому что у Бокова на месте Бога — Природа — вполне в русле диамата. По части истмата привлечен в стихи священнослужитель: «Лоб — как заслонка… Не сеет, не жнет, не пашет, а кадилом машет» — картинка вполне в русле демьяно-бедной эпохи. Сам поэт родителями крещен, а «не верит ни на столько». Честно признается: «Я у церкви с рюкзаком. Как сосуд стою порожний, этой вере — чужаком, этим мыслям — посторонний». Попу совет дает: «А ты, отец, возьми прочти с амвона: «Черемуха цветет, кричат грачи!»
Эпоху спустя перестраивается. «Сердце частит. Солнце у храма кресты золотит». И еще: «Родина! Кровь моя! Раны Христовы!» И даже так: «Храни вас Бог!» — всем встречным. И, наконец: «Кому, кроме Бога, могу я молиться?»
Кому? Да вы прислушайтесь к молитвам озорного балалаечника. «Доказано, что Бога нет. Кто доказал? Да черт хвостатый».
Как атеистом был, но не отдавая атеизму всей души, так и богомольцем стал — с чертовщинкой в запасном регистре.
Кто его осудит? Когда достается выжить в нескольких идеологических светопреставлениях, — и не такие образные кульбиты случаются. Славишь Советский Союз, а он разваливается. Поминаешь райкомы-фабкомы-месткомы, а они дают дуба. Потешаешься над двуглавым птенчиком и славишь герб с трудовыми колосьями, — глядишь, колосья потоптаны, а двуглавый опять взлетел.
Не нужно ждать пророческих отгадок от поэта, пересекающего такие политпогодные фронты. Но скоморох может многое. Он может словом угодить в цель с тыльной стороны. То Чечне в любви объяснится за считанные месяцы до дудаевского мятежа. То поздравит сограждан с Новым 1973 годом: «Жизнь идет. И нет застоя». Скажете: «застой»-то как раз и есть. Но дороже авгуровских попаданий пальцем в небо — во такая веселая живучесть баешника который идет с частушками вдоль станков (ситуация подлинная: выступал в цехах и, надо думать, неоднократно) и озорно перебрасывается словами, лишая их сакрального ореола.
Как, и с «земшаром» справился — основной мерой веса первого советского поколения?
А запросто.
«Мы вырвались с земных орбит, нам стало шире на планете!» — салют космической эре. А вот салют запечному сверчку: «Твои прогулки — на шестке. Ряды горшков — твоя планета». Салют Фиделю Кастро: «Растет всемирное братство и гибнет всемирная нечисть». Если нечисть не сдается, то во всемирном масштабе: «Ко всему привыкла ты, планета, к грязи, к розам, в ливням и пурге». Ноша непосильная? «Барахтаюсь, борюсь, планету целую хочу поднять». Но если всем народом, то можно: «Жизнь свою свободную творя, на своих плечах планету держим». Еще лучше, если общая пляска: «Шире, шире, шире круг! Шире круг по всей планете!» Едешь, куда хочешь: «Море к морю, река к реке — карта мира в моей руке». Возвращаешься: «Я не жалуюсь. Я скорблю! Горько плачу на этой планете. Потому что Россию люблю больше всех и всего на свете».
Чего там больше: гордости Атланта или плача Ярославны, — но фон непременно планетарный. А что настроение меняется — так ведь и ситуация меняется. За сменой ситуаций и настроений — сквозной путь поэта Виктора Бокова через доставшийся ему мир.
Планета планетой, но главный маршрут — в лес. Мечта — соединить воедино все и вся: весь мир, все человечество. Все обнять! Это — в умозрении, без которого Боков не был бы сыном своего поколения. В реальности же соединяются болотце с лужайкой, береза с бересклетом, сойка с сорокой, и ветерок с травкой. Без чего Боков не был бы Боковым.
Выходя же к людям, «звонарь в храме леса» достает балалайку — «как приложенье к плугу и серпу» — и, посрамляя «изысканность Гнесиных», наяривает вдоль деревни: озорник, гуляка, баешник, ветродуй, которому внемлет и вторит такая же озорная, свойская, отчаянная улица[82]:
Русская душаПлясея и песенница,Нельзя в ее делаПосторонним вмешиваться
Никак не рискуя вмешиваться, решусь однако заметить то, что «со стороны» виднее. Озорник и забияка вовсе не так бесшабашен, как сам себе кажется. Больше бурь и гроз он ценит «едва заметный миру дождь». Поэт в его понимании — «простой и невзрачненький» — как соловей. Чем звонче поигрывает словом и позванивает рифмой, — тем сокровеннее спрятанная от чужих глаз тревога. «Живу все осторожнее, как лось сквозь лес не пру». Еще тоньше: «Я иду, как ничей, как никто, никуда ни к кому не спеша». И совсем уж наперекос целеустремленной эпохе: «Была бы жизнь, а цель возникнет».
Смена целей (мишеней и ориентиров) — привычное дело в жизни поколения, которое не поспело к Гражданской и угодило в Отечественную. Так что ощущение бесцельности пути и невесомости существования в ту пору даже и небезопасно. Потом оно становится привычнее: «Куда идем? Куда летим? И на какую крышу сядем?» — это написано уже в чресполосье Перестройки. Но заложено — той философией жизни, которая (без высокоответственных определений, вроде гилозоизма и т. п.) достается поэту Бокову «от природы».
В пересчете на историческую логику это мироощущение приобретает следующий вид: «Неисправимы людские пороки и никому не помогут пророки».
В пророки поэт и не просится. Отчаяние прикрывает чудачеством и балагурством. Отчего отчаяние? Оттого, что Емеля как сидел на печи, так и сидит. Оттого, что не любят на Руси людей хозяйственных, а любят нищих и горьких. Оттого, что и в будущем все останется так.
Когда мне говорят: — Что с нами будет?Каким веслом нам в будущее гресть?Одно я знаю — глупых не убудет,И умных будет столько, сколько есть.
Задний ум? Если угодно. Им мы крепки. И тут спасение души, которая «куд-кудачит», встречая неотвратимый рассвет.
Жесткий свет истины опалил крылья и обуглил души сверстников Бокова, попавших под перекрестный огонь истории. Он вышел — несломленный. Потому что не отдавался безоглядно безумствам эпохи.
Эпоха требовала беззаветности; казалось, всякое «естество» перемалывается без остатка; но на самом деле это судороги жизненной материи, конвульсии сменяющихся исторических фаз и форм, под гнетом которых «естество» невероятным образом выживает. Так что если угодно «природе» (и судьбе, и культуре) создать существо, у которого естественный базис настолько силен и глубок, что ни одно безумство (безумство храбрых) не может вырвать его из этой подпочвы, — то она и создает такого. И награждает талантом. И вручает не кимвал бряцающий, не боевую трубу, а балалайку о трех струнах.
Сверстникам достается: кому немецкая бомба, кому чекистская пуля, кому дистрофия блокады, кому роковой рак — болезнь измученных душ. Бокову на этой полынной земле («где меня я не знаю за что, но любили») достается от щедрой матери-природы уникальное в его поколении мафусаилово долголетие. И изумленное (с поправкой на скоморошье озорство) ощущение счастья на десятом десятке жизни:
Сколько раз мне на шапку роняли карнизы…
От одного такого карниза он не должен был уберечься ни при каких обстоятельствах: когда обрушилось на головы 22 июня 1941 года… но и тут судьба повернула боком…
Война — как роковая неотвратимость — проходит через всю лирику Бокова. Но — отзвуком, эхом, давней взрывной волной… «По военной дороге отцов мирные дети идут за грибами». «Хорошо, что из нашего сада двадцать лет, как зенитка не бьет». «Была война. Окопы рылись, и гибли сверстники мои. Тогда не в банях люди мылись, купались в горе и в крови».
Всё — ретроспективно. А тогда, в 1942-м — с натуры: толпа у военкомата, слезы прощальные, калека на пороге избы: «Мне б ночевать, дом колхозника полон». Вокруг все рушится, горизонт полыхает, война нависла … но обходит героя огнем.
Расставались с тобойМы на камском на льду.Где тебя, дорогой,Я теперь найду?
Где подмосковный дом колхозника, а где камский лед?