Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
«Борька, ты прошел на 7, читал плохо. Павка на 6. Кульчицкий пока тоже. Дезик»
«Борька» — Борис Слуцкий, он на сцене в президиуме. В зале — «Дезик», Давид Кауфман, который или уже стал, или вот-вот станет Самойловым. Но самое интересное — «Павка». Почему за Коганом летит это Корчагиным освященное имя? Или чуют в нем что-то общее с заскочистым героем повести «Как закалялась сталь»?
Есть общее. Эти люди больше похожи на свое время, чем на своих родителей.
О родителях ничего не найти в стихах Павла Когана. Кто отец? Ни звука. Мать? Два-три упоминания вскользь, вполне отвлеченно. «Ты спишь, ты подложила сон, как мальчик мамину ладонь». Реальная мама, Фаина Давидовна, имевшая несчастье дожить до гибели сына, в стихах не отражена. Как вообще все раннее детство. Ну, был «домик, где я жил». Был город до переезда в столицу. Грезились в том городе: то море, то горы, но что это Киев (где ни моря, ни гор отродясь не бывало) — ни намека. Разве что позднее, когда от детства вообще ни следа не осталось, — картинка из эпохи Гражданской войны: «На Украине голодали, дымился Дон от мятежей»… и тотчас — дистанция: «…и мы с цитатами из Даля следили дамочек в ТЭЖЭ» (ТЭЖЭ — знак парфюмерии). Украина и Дон — тоже знаки, как и Симбирск, где «мальчик над книгой заполночь сидит». Абстракции…
Конкретно о собственном детстве — почти ни штриха. Отрезано, отброшено, аннулировано. Разве что из «романа в стихах», начатого уже перед самой войной и неоконченного: «Его возила утром мама на трех трамваях в детский сад». Собранные биографами Когана фотоснимки из его архива подтверждают детсадовский обкат души: будущий поэт неразличим в этом коллективном раю…
…Если не брать в расчет вспомянутое в позднейших стихах желание выпасть из этого расчисленного рая… ну, хотя бы свеситься из окна — туда, где во дворе пацаны играют в орлянку или стыкаются. Когда поэт отточил оружие, он эту свою приверженность к вольнице описал так: «Я дарил им на память рогатки… Друзья мои колотили окна…» То есть: сам не бил, но других вдохновлял и даже оружие дарил.
«Октябренок» — сын времени:
О, мальчики моей поруки!Давно старьевщикам пошлиСмешные ордерные брюки,Которых нам не опошлить.Мы ели тыквенную кашу,Видали Родину в дыму.В лице молочниц и мамашиМы били контру на дому.Двенадцатилетние чекисты,Принявши целый мир в родню,Из всех неоспоримых истинМы знали партию одну…
Это уже поздняя ретроспекция — из романа в стихах. В ранних стихах нет ни партии, ни чекистов, ни прочих политических эмблем. А есть — синева, синь, синеющая даль, синий ветер, синие звезды… И ощущение приближающейся бури, неотвратимой гибели. И — невозможность разглядеть эту гибель конкретно сквозь аскетические углы, превращающие детство в диктат «абстрактной совести».
То ли слишком рано родился, то ли слишком поздно. Невыносима пауза. Неподдельна мечта. Поразителен автопортрет поколения — первого поколения, выросшего уже только при Советской власти и готового ради ее окончательного торжества переступить через соблазны «грошовоого уюта» «мещанского счастья» и вообще так называемой «нормальной жизни».
Мы пройдем через это.Мы затопчем это, как окурки,Мы, лобастые мальчики невиданной революции.В десять лет мечтатели,В четырнадцать — поэты иурки.В двадцать пять —Внесенные в смертные реляции.…Мое поколение —это зубы сожми и работай,Мое поколение —это пулю прими и рухни.Если соли не хватит —хлеб намочи потом,Если марли не хватит —портянкой замотай тухлой.
Стихотворение разобрано на цитаты, распето на мотивы — от «трудной работы» Слуцкого до «крови из-под ногтей» Гудзенко, от валкой стиховой музыки Луконина до четкой музыки Самойлова…
До последователей Коган не дожил. Он шел от предшественников. Если от поздних стихов вернуться в школьные годы, от которых в поэтических тетрадях не осталось ни штриха[85]…
Что же осталось в тетрадях?
Страничка, на которой восьмиклассник перечисляет, кого надо прочесть. Здесь Фет и Тютчев, Блок и Брюсов… и еще: Иннокентий Анненский и Владимир Соловьев, Бальмонт и Белый, и… Гумилев!
Любопытнейший документ для 1934 года! Я говорю не о том, что тут перечислены неоспоримые властители тогдашних поэтических дум, среди которых, естественно, и «В.В.» — без фамилии, ибо и так ясно, кто это. Но — Владимир Соловьев, отнюдь не входящий в официальный синодик. Но — Лохвицкая, Кузмин, Фофанов, далекие от революционной романтики. Но — Гумилев, еще не изъятый из списков врагов Советской власти, расстрелянных чекистами!
О двух обстоятельствах это свидетельствует. Во-первых, о том, что идеологический пресс, под давлением которого оттискиваются души, не столь абсолютен, и некоторая свобода выбора у мальчиков все-таки есть. И, во-вторых, что шестнадцатилетний школьник действительно пытлив: к поэтической работе относится по-настоящему серьезно.
Определившись в строчечной сути, он салютует учителям.
Мандельштаму: «Ходит в платье Москвошвея современный Дон Кихот».
Сельвинскому: «А трубач тари-тари-та трубит: по койкам!». И еще более точное: тигр в зоопарке: «Когда, сопя и чертыхаясь, бог тварей в мир пустил бездонный, он сам себя создал из хаоса, минуя божии ладони».
Поколение создавало само себя из хаоса, минуя божии ладони. И ждало лидера.
Гумилеву: «Выходи. Колобродь. Атамань. Травы дрогнут. Дороги заждались вождя…» И врезанная горькая цитата следом: «Но ты слишком долго вдыхал тяжелый туман. Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя»… Такое можно только в стол — в печать даже и предлагать опасно.
А вот апология бунтаря, рвущегося на волю: «Я привык к моралям вечным. Вы болтаете сегодня о строительстве, конечно, об эпохе и о том, что оторвался я, отстал и… А скажите, вы ни разу яблоки не воровали?.. Или это не влезает в ваши нудные морали?.. Вы умеете, коль надо, двинуть с розмаху по роже? Вы умеете ли плакать? Вы читали ли Сережу?»
Этот диалог с Есениным написан в 1934 году. А вот что написано в декабре 1940-го, когда Симонов, старший однокашник, уже привез с Халхин-гола поэму «Далеко на Востоке»: Коган откликается на командирское самосмирение стиля — в «Письме» Георгию Лепскому (автору музыки к «Бригантине»). Музыка стиха:
Вот и мы дожили,Вот и мы получаем весточкиВ изжеванных конвертахС треугольными штемпелями,Где сквозь запах армейской кожи,Сквозь бестолочьСлышно самое то,То самое,Как гудок за полями…
Стих Когана, как через семь вод, проходит искус и очищение, вырабатывая неповторимую музыку, где непременно на переднем плане — бестолочь безжалостной эпохи, и сквозь все — дальний зов: то ли слава, то ли смерть… гудок за полями — та самая необъяснимая, загадочная нота, которая делает стих великим.
«Размах и ясность до конца». Нежное сквозь острое. Острое сквозь нежное. Фантазия — вровень с реальностью.
А речь наша, многозвучная,Цветастая, неспокойная,Строем своим, складом своимРасполагает к выдумке.В этих скользящих «сгинуло»,«Было», «ушло», «кануло»,«Минуло» и «растаяло»,В этом скользящем «л» —Ленца какая-то лунная,Ладони любимые, ласточки,Легкие, словно лучикиНад голубой волной.
Синева-голубизна, пути-лучи. Все, что было, уходит бесследно, а что будет, неведомо, — только зов, только звук, только оттиск…
…тонкий оттиск,Тот странный контур, тот нарядТех предпоследних донкихотовОсобый, русский вариант…
Когда я впервые прочел Когана (лет сорок назад), то воспринял этот автопортрет поколения именно так: первый контур, нежный абрис, хрупкий набросок. Со всеми чертами облика, где в наследстве: Земшар, братское единство со всем человечеством, грядущее всемирное счастье, которое строится «от нуля», с чистой доски…
Душа — рядом с земною осью. Полярная звезда ловится как зайчик, отраженный от Северного полюса. Весь мир — родня: то ли испанцы, то ли янки. «И ночь, созвездьями пыля, уйдет, строкой моей осев, на Елисейские поля по Ленинградскому шоссе…»
Приметы мирового счастья есть, примет текущего момента — нет. Финская кампания («зимняя война») отражена в стихах словно через систему зеркал («зайчиков») — через музыку карельских названий (Шуя-ярви, Кузнаволок, Ругозеро), а из военной техники — только буксующий грузовик. И «ветры сухие на Западной Украине» навеяны вступлением нашей армии в те земли, а про войска — ни слова. Только абрис… Абрис Родины «от Нарвы до Кривого Рога» (еще чуть-чуть — и «от Японии до Англии»)… Последние дошедшие до нас строки: «Однажды ночью в армянской сакле…»