Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Вдовой она станет в первые месяцы Великой Отечественной войны. До этого схоронит младенца-сына. Первая крупная поэма — «Зима этого года» — плач по сыну. Одно место в этой поэме потрясает особенно: в Москву возвращаются снятые со льдины папанинцы, героиня стоит в ликующей толпе, а дома мечется в кроватке умирающий мальчик, и вот, глядя на спасенных полярников, она думает: «Ведь если им могли помочь, ужели не помогут нам?» Наивность этого лирического мотива — условие его пронзительного действия.
Папанинцев спасли. Мальчика — нет.
Талант материнской любви скажется, неизрасходованная материнская любовь изольется у Маргариты Алигер в самую прославленную ее поэму.
Перед войной она успевает родить дочь, Татьяну, с началом войны отправляет ее в эвакуацию, сама возвращается в Москву.
«Я вспоминаю зимний вечер, заснеженный, затемненный, и дом поэта Павла Антокольского, куда съезжались и сходились все, кого судьба тогда забрасывала в столицу. Я не помню, кто там был в тот вечер… Из рук в руки переходил номер «Правды» со статьей Петра Лидова, с фотографией девушки, повешенной в Петрищеве. Оно было словно изваяно из мрамора, это девичье тело с откинутой головой, с петлей на шее. Девушку звали Таней, и статья была названа этим именем…»
Короткое замыкание бьет в стих:
Можно мне признаться?Почему-тоты еще родней мне оттого,что назвалась в страшную минутуименем ребенка моего.
Гибель партизанки совмещается с обликом дочери. Реквием по героине оборачивается пронзительной личной исповедью. Написано — слезами[78].
Поэма строится на контрапункте: с одной стороны — девочка, схваченная карателями. «Плечики остры, и руки тонки. Ты осталась в стеганых штанах и в домашней старенькой кофтенке. И на ней мелькают там и тут, мамины заштопки и заплатки, и родные запахи живут в каждой сборочке и в каждой складке…» И одновременно — это тяжелеющая от мраморности фигура народной героини. Облик реальной Зои Космодемьянской воспроизведен с максимальной узнаваемостью[79].
И вместе с тем биография героини подана как путь Поколения…
Строго говоря, Зоя, комсомолка 1923 года рождения — уже из «смертников Державы», готовых «умереть в боях», в поэме же воссоздается портрет все того же первосоветского поколения, которое готовилось не к смерти, а к жизни. Которому было обещано: «Нам для счастья нужно очень много, маленького счастья не возьмем»… Обещано: «И жизнь твоя будет отныне прекрасна, и это навек, и не будет иначе»…
Будет — иначе. Вопрос о том, как связать с трагическим финалом изначально лучезарную перспективу, станет тем «последним вопросом», который в конце концов отравит Маргариту Алигер «вечной русской загадкой». Но пока что надо увязать ближний сюжет: объяснить, какой смысл в боевом задании, которое получает в Московском Комитете комсомола юная диверсантка, засылаемая в тыл к немцам. Зачем поджигать дома, в которых, помимо вставших на постой оккупантов, живут же и крестьяне (Зою казнят именно как поджигательницу)? Кроме довольно расплывчатого определения общих задач («разрушать, где можно, дорогу, резать связные провода»), конкретное дело не объяснено, а говорится лишь о «приказе», который героиня должна была выполнить.
Смысл брезжит в запредельности: поджигая Петрищево, Зоя хочет помочь блокированному Ленинграду, отрезанному Севастополю… Абстрактность такого отсыла наводит на мысль о некоторой абсурдности конкретной ситуации, и именно абсурд вытесняется беззаветностью самопожертвования. Рациональное объяснение немыслимо, но есть объяснение сердечное, замешанное на боли, и есть готовность к боли — вообще без объяснений:
Счастье, помноженное на страданье,В целом своем и дадут, наконец,Это пронзительное, как рыданье,Тайное соединенье сердец.
Это — образное разрешение трагедии, к которому готова Алигер. Это ее мета в портрете времени. Чем запредельнее последний смысл, тем острее документальная непреложность ориентиров, расставленных в судьбе героини (а точнее, в судьбе того обреченного на счастье Поколения, которому героиня глядит в глаза). Летит Чкалов. Плывет на льдине Папанин. Накидывает на плечи шинель Дзержинский. Товарищ Шелепин, молоденький секретарь МК комсомола, «проверяет» Зою, беседуя с ней при зачислении в отряд…
Кажется, это тот самый товарищ, который прославится четверть века спустя не столько уже как секретарь ЦК ВЛКСМ, сколько как участник партийных поворотов хрущевско-брежневской эпохи. Алигер не вымарывает его имени из переизданий поэмы. Это делает ей честь как автору. Но более всего достоинство поэта, не желающего вертеться флюгером, сказывается в отношении к фигуре Сталина.
Диалог немецкого дознавателя со схваченной партизанкой кажется несколько театрализованным («Где Сталин?» — «Сталин на посту!»), меж тем для декабря 1941 года он абсолютно достоверен психологически. Надо учесть, что первые двенадцать дней страна провоевала, вообще не видя и не слыша вождя (пока 3 июля он не подал голос); слухи о том, что он покинул Москву, ходят с осени (он на самом деле готов был покинуть: резервный пункт управления подготовили в Куйбышеве). Интонация вопроса звучит издевательски: «Ну, так где же теперь ваш Сталин?», и потому вызывающ ответ: «На посту!». Эта фраза становится эмоционально-ритмическим лейтмотивом поэмы. Я помню, как в военные годы звучали по радио строки: «наши самолеты плавно набирают высоту… дымен ветер боя и работы, это значит — Сталин на посту». Мне было десять лет. Стихи потрясали.
В отличие от других поэтов, в период «ликвидации последствий культа личности» вымарывавших Сталина из своих прежних стихов (в частности, так «дожимали» Исаковского), Маргарита Алигер не только отказалась от такой унизительной процедуры, но при переиздании поэмы в конце 60-х годов объяснила (ретивым редакторам и доверчивым читателям), почему отказывается. Здесь виден характер (вызывающий мое глубокое уважение), а точнее — та эмоционально-нравственная мироконцепция, которая дает поэзии личностную неповторимость и ставит Маргариту Алигер в ряд великих поэтов Советской эпохи.
Попробую почувствовать от противного.
Зимой 1942 года Алигер пишет стихотворение «Немецкой женщине». Там есть такой довод:
Давай поговорим с тобой по-бабьи.Его карикатурные черты,его усы, его повадки крабьинеужто впрямь любила кровью ты?
Известно, что в массовом поклонении Гитлеру германских женщин времен Третьего Райха психоаналитики нашли признаки своеобразной эротики.
Советская поэтесса пришла бы в негодование, если бы в ее мировоззрении обнаружилось нечто подобное. И все-таки сумлимация веры в образ идеального Вождя кое-что объясняет в психологии массовых движений ХХ века. В том числе в коммунизме. И особенно — в женских душах, раскрываемых поэзией. Когда вера в счастье не подкрепляется ни соображениями по устройству реального социума, ни упованиями на социальную справедливость, ни классовой яростью. Но прежде всего — верностью Избраннику. И в стихах об ушедшем на фронт муже, и в стихах об оставшемся на посту вожде.
Там, где в военной лирике Алигер рвутся снаряды и идут в атаку солдаты, — она предстает такой же, как десятки других поэтов, чьи строки уподобляются снарядам и пулям. Сама она говорит о стихах: «стихи-окопы», «стихи-землянки». Но и это не самое уникальное. Уникальность — в том, что она тихо ждет, пока выплачется немка, у которой на Восточном фронте убили мужа. В том, что «до времени не тратит слез» русская овдовевшая солдатка. В том, что «они безжалостней прольются», и «на волю хлынет боль моя в тот ясный день, когда домой вернутся чужие, неубитые мужья».
О такой вдове сказано:
Отгрохочет, отвоет, отстонет война,и, судьбу свою вдруг понимая,в тишине наступившей заплачет она,чтоей делать с победой, не зная.
Этот вопрос миной замедленного действия заложен в сознание Поколения, которому изначально все было ясно.
«Но вот настанет следующий день, тот первый будний день за Праздником Победы…» — напророчено в финале поэмы «Зоя».
Настал.
Поэму «Твоя победа» Алигер начинает писать в последний год войны и продолжает работу над ней четверть века — до 1969 года. Это даже не поэма, а повесть, а лучше сказать, роман в стихах, история всей жизни, осмысляемой целостно, и одновременно история Поколения поверившего в мировое счастье и напоровшегося на мировую войну. Еще и еще раз прокатываются в памяти ориентиры: безбытность… идеалы… мобилизации… пятилетки… «Интернационал»… чемоданы вместо стульев… «белья две смены, мыло, шоколад, семь сухарей и однотомник Блока…[80]