Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
К тому же, следуя за Бродским (см. его Нобелевскую речь), «позволительно спросить, многие ли из нас могут припомнить Зло, которое запросто с порога сказало бы: “Привет. Я — Зло. Как дела?”»
Вдруг вспомнилось, как самообманно рассуждает Подпольный: «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого порядочного человека довольно-таки накопится» (5; 122).
«Уничтожить неопределенность»
Запомнится, загадается, а даст Бог, и разгадается. «Уничтожить неопределенность» — иначе неопределенность уничтожит мир. Неопределенность-то и есть самоубийство.
Сделать главку о Разумихине, может быть, одном из самых надежных героев русской литературы. И умен, и глубок (его монолог о логике, которая предугадает три случая, а их миллион), и абсолютно органическое неприятие раскольниковской теории, и работник, и остроумец…
Еще не забыть о Раскольникове важную деталь. Часы отца для Раскольникова — как крест для Миколки. Кстати, на нем, на Раскольникове, нет креста. (Потом берет у Сони крестик кипарисовый.) Собрать все о Боге и черте, все, все. Мать ему: «Молишься ли ты?» Первое детское религиозное воспоминание его (ср. у самого Достоевского, у Алеши Карамазова).
Да, не забыть еще: в разделе о «Преступлении» сделать вдохновенную главку о монологе Мармеладова в трактире. Это действительно одна из самых гениальных страниц Достоевского. Никто, кажется, на ней, на главке этой, не останавливался — по «малости предмета», а тут «предмет», «человечек» то есть, кричит, взрывается так, что, кажется, весь мир должен закричать и взорваться. У Достоевского всегда так, а особенно — в «Кроткой», в «Сне смешного человека».
Да, именно так: сделать особые главки — о Мармеладове и о «Кроткой».
Кто еще ниже их, кто еще может быть ниже их — Мармеладова и героя «Кроткой»?..
А ведь мир — весь мир — духовный взрывается от их крика, от их глаголящего самосознания.
«Преступление и наказание» — вся сжатая история человечества от «убий человека» до «убий человечество». Об этом эпилог романа. Повторять, находя новые оттенки, замкнув на «Сон смешного человека», на «Великого инквизитора», на «Алеф», на «уничтожить неопределенность», т. е. перед нами не просто «формула», а живое, трепещущее, переливающееся слияние всех времен и всех пространств разом. Эпилептический припадок. Магомет.
Не понимаю, почему не вставил в книгу раздел: «Преступление и наказание» — «Моцарт и Сальери». Прямых, НЕПОСРЕДСТВЕННЫХ ссылок, указаний на аналогию — Раскольников — Сальери, вообще на «Моцарта и Сальери» — за 30 лет не нашел ни одного (пока?).[113] Но не в этом дело.
Достоевский был гениальным читателем[114] (обязательная ссылка на Назирова). Шиллера знал наизусть — сам говорил, но и Гоголя — тоже обглодал до косточки. Что уж говорить о Пушкине. В сущности, у него было два Евангелия: то, которое всегда возил с собой, со своими пометками… и — Пушкин.
Раскольников и Сальери. Тут и с первого взгляда нормальный читатель найдет аналогии, родство… Но: Моцарт и старуха-процентщица?!
Но именно в этом-то последнем сопоставлении и вся суть дела.
Исходим из аксиомы: «Моцарта и Сальери» Достоевский, конечно, знал, знал наизусть. Какую задачу он ставит перед собой в «Преступлении и наказании»? «Уничтожить неопределенность». Какую неопределенность? О совместности-несовместности гения и злодейства?
Но как заново ставить и решать этот вопрос художественно? Как вообще на это можно решиться, рискнуть — после «Моцарта и Сальери»? Достоевский — решается, рискует, и делает это гениально просто: по предельному контрасту с Пушкиным и — во имя развития Пушкина, по Пушкину.
В «Моцарте и Сальери» жертвой преступления по совести падает, так сказать, «первый человек». В «Преступлении и наказании» — «последний». У Пушкина — великий Моцарт. У Достоевского — «вошь-процентщица». Куда уж ниже? Куда уж хуже? Гений и вошь. И вот новоявленный «гений» должен убить вошь, чтобы доказать, что он — гений.
Кажется, все — все абсолютно иначе. Но Достоевский избирает лишь крайний, предельный, если угодно — запредельный вариант… чего? Вариант, в сущности, пушкинской же «формулы» и проверяет ее «на разрыв» в ситуациях, казавшихся раньше невозможными, немыслимыми, — выдержит ли эта «формула» все и всякие перегрузки.
Не в том ли и состоит замысел его, чтобы проверить и доказать: нет никакой принципиальной разницы в мотивах преступления, падет ли его жертвой «первый» или «последний» человек, Моцарт или вошь-процентщица.
Достоевский также убежден в несовместности преступления и совести, как Пушкин — в несовместности злодейства и гения.
Гений — наивысшая степень совести, со-вести, сострадания, со-страдания. Со-весть, со-страдание — независимо ни от каких времен и пространств. Гений-злодей, злодей-гений — абсолютный нонсенс, возможный только в мелодраме балетной («Лебединое озеро»).
У Сальери и Раскольникова один и тот же бог, не бог, вернее, а идол: польза.
«Что пользы, если Моцарт будет жив», — убеждает Сальери себя и нас, но прежде всего себя — первый. А Раскольников вторит: «Там все бы и загладилось неизмеримою сравнительно пользою…». Оба одинаково, тождественно обосновывают свой аморализм (свою внеморальность).
Сальери: «Все говорят: нет правды на Земле…». Раскольников: «…Не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить!» Сальери: «Нет правды на Земле, но правды нет и выше. Для меня так это ясно, как простая гамма…» Раскольников: «Не каждый-то день получаете?.. А может, и с Поленькой то же самое будет?.. Может, и Бога-то совсем нет». Потому-то — «все и дозволено»…
Вторичный Раскольников. Невторичный Достоевский. Гений всегда первичен. У обоих — Сальери и Раскольникова — атеизм, но это — аморальный (внеморальный) атеизм. От него-то (для этого он и предназначен) один шаг — до «все дозволено», до — «право на бесчестье». И оба делают этот шаг. Для того-то именно и отрицалась вся правда, и земная и небесная. «Правды нет» — отсюда, отсюда у них и «право на бесчестье», на «все дозволено», отсюда и преступление и самообман обоих; точнее — самообман и преступление.
Сальери, прежде чем убить Моцарта, убил искусство, убил себя — «алгеброй». Раскольников, прежде чем убить «вошь-процентщицу», убил свой ум и сердце — «арифметикой». Сальери вполне предвосхищает раскольниковские «два разряда» — своим отношением к слепому «скрыпачу».
Ложь (особенно себе) в отличие от правды всегда «сложна» и — многословна. Что, как и сколько говорит Сальери? Что, как и сколько — Моцарт? Моцарт почти все время играет. То есть: творит. У Сальери же — слова, слова, слова… То есть: вместо творчества, вместо рождения, вместо зарождения — замысел убийства и убийство.
Ничего себе: чтобы быть «гением», надо убить гения, чтобы быть «гением», надо убить творца, творение. Пушкинский Сальери убивает Творца, Раскольников у Достоевского убивает творение, «тварь».
«Гений и злодейство — две вещи несовместные — не правда ли?» Это сказано с легкой, естественной, счастливой самоочевидностью. Это сказано как: «Мороз и солнце; день чудесный…» Как: «Я помню чудное мгновенье…»
«— Гений и злодейство — две вещи несовместные? Не правда ли?
– Ты думаешь?..»
Угрюмый, тяжелый, чугунный (не только убийственный, но прежде всего самоубийственный) ответ Сальери. А перед этим и после этого — как долго и как насильственно он заговаривает самого себя. И вся эта многоглагольная, чугунно-свинцовая, сложная, «ложная мудрость» разбивается вдребезги о легкое, доверчивое, короткое и непреклонное моцартовско-пушкинское: «Не правда ли?» — точно так же и все неистовые речи «премудрого» Раскольникова разбиваются вдребезги о простые, коротенькие непреклонные слова тихой Сони: «Ох, это не то, не то, разве можно так. Нет, это не так, не так!.. Это человек-то вошь… Убивать? Убивать-то право имеете? А жить-то, жить-то как будешь, жить-то с чем будешь?»
И оба, Сальери и Раскольников, — страдают. Ведь страдают же! Раскольников (по словам Свидригайлова) «страдает от мысли, что теорию-то сочинить сумел, а перешагнуть-то не задумываясь и не в состоянии, стало быть, человек-то не гениальный».
Сальери — чем мучается? Одним: ужели я не гений? Вот же суть. Вот же ядро. Для доказательство себе и людям своей гениальности — все и затеяно, вся их жизнь затеяна.
«Идиот»