Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
2) Все ведь сводится к тому, что либо ты жертвуешь собой ради других, либо других приносишь в жертву себе. Человек тоже бежит от страха перед этой мыслью, как и от страха перед смертью.
В мечте о будущей антологии самообмана пока повыписываю из Толстого:
«Неразумно следовать определениям разумной воли только вследствие ее выражения. Необходимо употреблять хитрости против своих страстей. Добро приятно делать для каждого; но страсти часто заставляют нас видеть его в превратном свете. А рассудок, действуя непосредственно, бессилен против страсти, он должен стараться действовать одной на другую. В этом заключается мудрость» (ПСС, 46, 188).
Самый факт внимания молодого Толстого к личным слабостям и порокам и несомненная связь этого «перемещения» с «методом» Франклина (через книгу Д.Н. Бегичева «Семейство Холмских») был отмечен Б.М. Эйхенбаумом еще в 1922 г. (см.: Эйхенбаум Б.М. Молодой Толстой. Пб. — Берлин, 1922. С. 24–26). Позднее под углом зрения толстовского внимания к слабостям был проанализирован его ранний дневник и показана зависимость нравственно-эстетической проблематики повести «Детство» от решения темы «слабостей» в дневнике (см.: Галаган Г.Я. Этические и эстетические искания молодого Л. Толстого // Русская литература. 1974. № 1. С. 136–149).
«Разве достаточно уничтожить причину зла, чтобы было добро? Добро положительно, а не отрицательно. Оттого именно и достаточно <…> Сними грубую кору с бриллианта, в нем будет блеск; откинь оболочку слабостей, будет добродетель… Разве добродетель состоит в том, чтобы исправляться от слабостей <…>? Кажется, добродетель есть самоотвержение. — Неправда. <…> Всякий раз, когда я пишу дневник откровенно, я не испытываю никакой досады на себя за слабости; мне кажется, что ежели я в них признался, то их уже нет» (ПСС. Т. 1. 290–291).
Чисто количественно можно сказать, что у Толстого о самообмане даже больше, чем у Достоевского, но надо понять — и общее, и особенное в них.
Особо:
1) Самообман в развитии индивидуальном, то есть начиная с ДЕТСТВА.
Анализ такой же скрупулезный, такой же электронно-микроскопический, как тот, что делали психологи В. Давыдов и В. Зинченко с цветовыми, звуковыми, зрительными, слуховыми и пр. восприятиями детей (японский опыт!), только, конечно, еще более тонкий, еще более ювелирный. Здесь в элементарной, элементной форме найдем все то, что потом махрово расцветет в формах взрослых.
«Это не я, это она», — говорит ребенок, разбивший вазу, указывая на свою руку.
Очень четкое и обоснованное разделение по возрастным группам… Примерно:
1) от 2 до 5, то есть до полностью сформировавшейся речи;
2) от 5 до 10 (встреча с болью, со злом, со смертью…);
3) с 10 до подростка;
4) подросток — юноша.
Но начинать, конечно, надо с детей.
Сделать антологию самообмана у русских писателей.
Гоголь: «Теперь у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиономию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два-три человека, да и те уже говорят теперь о добродетели» (Гоголь Н.В. ПСС. Л., 1951. Т. VI. С. 241).
О Чичикове: «…говорил ли о добродетели и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах» (там же. С. 17).
Чичиков — заговаривает свой обман и самообман.
«Вот он (у Манилова. — Ю.К.) уже хотел было выразиться в таком духе, что, наслышавшись о добродетелях и редких свойствах души его (Манилова. — Ю.К.), почел долгом принести лично дань уважения, но спохватился и почувствовал, что это слишком. Искоса бросив еще один взгляд на все, что было в комнате, он почувствовал, что слова добродетель и редкое свойство души можно с успехом заменить словами экономия и порядок».
Объясняя главную причину «непотопляемости» Чичикова (это уже после настигшей его катастрофы), Гоголь пишет: «Статский советник, по русскому обычаю, с горя запил, но коллежский — устоял <…> употребил все тонкие извороты ума, уже слишком опытного, слишком знающего хорошо людей, где подействовал приятностью оборотов, где трогательною речью, где покурил лестью, ни в коем случае не портящую дело, где всунул деньжонку, словом, обработал дело, по крайней мере так, что отставлен был не с таким бесчестьем, как товарищ его вернулся из-под уголовного суда».
Ср. Толстой: «Извращенный разум», «ухищрения ума», «шахматная игра ума», «плутовство ума», «мошенничество ума» (подборка Г.Я. Галаган. С. 16).
Итак, надо признать: я не прав. Я так увлекся (и правильно сделал) проблемой самообмана, — что озаглавил этим всю свою первую книгу о «Преступлении и наказании», думая, что привлеку внимание читателя к оной, и не понял, что я, невольно, его раздражаю.
Ведь реально то, что я, надеюсь, сделал, «исполняя» роман, — это два таких пункта.
1. Разгадать слова автора: «Уничтожить неопределенность, т. е. так или эдак объяснить все убийство».
Талантливые мотыльки вроде В. Шкловского, талантливые карьеристы вроде Ермилова, и просто тупицы обрадовались этой фразе: вот, дескать, сам Достоевский так и не сумел разобраться в мотивах преступления Раскольникова.
Сумел! В этом-то и вся суть дела (да в этом-то вообще его кредо, если угодно): «уничтожить неопределенность…».
Уничтожить! Неопределенность!
Потому что если НЕ уничтожить, то эта неопределенность уничтожит мир.
Один замечательный человек и очень большой знаток Достоевского (Евнин) мне говорил, помню, в курилке Ленинки: «Вот видите: Достоевский сам не мог понять Раскольникова…» Очень хорошо помню, как меня это задело, раззадорило, разазартило. И я дал себе зарок докопаться.
2. Л. Гроссман, человек, сделавший для нашего постижения Достоевского невероятно много, ничуть не менее, чем А. Долинин и М. Бахтин, был в восторге от письма Достоевского к Каткову, где, как известно, изложен первоначальный план «Преступления и наказания». Он, Л. Гроссман, вспомнил при этом пушкинские слова — «единый план “Ада” есть уже плод высокого вдохновения».
Но есть факт: Достоевский сжег роман, написанный по этому плану, и написал роман почти по абсолютно противоположному плану (там вся история умещалась меньше чем в две недели, там признание, раскаяние и искупление совмещались в одной точке, там все разрешалось подвигом Раскольникова на пожаре — двух убил, двух спас… и едет на каторгу как герой за наградой… Вот тут-то меня и кольнуло: как же так, зачем сжигать «плод высокого вдохновения»?).
Вот, собственно, две задачи, которые я много лет пытался решить и, смею надеяться, все-таки решил.
Понял наконец (очень далеко не сразу), что это не одна и не две, а одна и та же задача: две стороны, две грани одного и того же.
«Неопределенность» и была оттого, что Достоевский начал писать роман в форме исповеди. Отсюда-то — и вся «неопределенность»!
Нельзя, нельзя было доверять Раскольникову последнее слово о самом себе. Он его еще не заслужил, не выслужил, не выстрадал.
Достоевский сжег не что иное, как свою собственную художественную «неопределенность» в отношении к Раскольникову.
Два этих пункта («уничтожить неопределенность») вовсе не только и не столько чисто литературоведческая, чисто литературно-критическая задача — и работа. Она потребует от нас более значительных усилий, чем вначале казалось. Придется, по мере сил своих, пытаться подняться и на вершины философии и спускаться в глубины психологии, пытаться понять, что существует беспрерывно расширяющиеся горизонты на поверхности, «вверх», и, оказывается, такое понятие есть, — беспрерывно углубляющиеся горизонты «вниз».
Последняя, итоговая мысль, формула должна быть, вероятно, такой: обе задачи слились в одну, одна перешла в другую и помогла понять: потому, для того и сжег исповедь, ЧТОБЫ — «уничтожить неопределенность».
Тут на самом деле — бездна, а я только чуть-чуть в нее заглянул… Но вдруг обрадовался и — отвернулся.
Дело вот в чем. Мы все время, всегда, почти всегда, принимаем определяющее решение при 1) незнании главных «дано», т. е. при незнании знаний, уже добытых, уже известных, уже проверенных и перепроверенных, уже доказанных и передоказанных, отфомулированных и отчеканенных, безусловно необходимых и, если угодно, неизбежных; 2) и — при этом! — при этом незнании, при этом абсолютно непростительном невежестве, — никогда не принимается в расчет, во внимание незнание Главного, незнание о самом существовании Тайны…
Горизонт… не земной, а — вселенский и — навсегда.
К тому же, следуя за Бродским (см. его Нобелевскую речь), «позволительно спросить, многие ли из нас могут припомнить Зло, которое запросто с порога сказало бы: “Привет. Я — Зло. Как дела?”»