Константин Симонов - Сто суток войны
Это тоже было тягостно, а все-таки в этом была какая-то определенность. Становилось ясно, что придется воевать с немцами тем, что есть под руками, не обольщаясь никакими химерами и надеждами на воображаемые успехи Южного или Северо-Западного фронтов. Всюду было так же, как у нас, здесь — немного хуже или немного лучше. Оставалось надеяться только на собственные силы.
И над обоими этими чувствами было еще одно — самое главное. Вспомнилась речь Шверника о введении восьмичасового рабочего дня. В ней не говорилось, что восьмичасовой рабочий день введен по просьбе трудящихся, которым надоело работать семь часов, а потому, что на носу война и есть тяжелая государственная необходимость перейти на восьмичасовой рабочий день. Говорилась полная правда. Мне всегда казалось, что именно так и нужно разговаривать, что так люди лучше понимают. А письма женщин, просящих о том, чтобы им сократили послеродовой отпуск, мне представлялись нелепыми и ханжескими. Надо было прямо сказать, что у государства сейчас недостаточно денег, что деньги нужны на оборону. И все бы поняли. И было бы вокруг этого закона гораздо меньше кривотолков.
Когда я прочел речь Сталина 3 июля, я почувствовал, что это речь, не скрывающая ничего, не прячущая ничего, говорящая народу правду, говорящая ее так, как только и можно было говорить в таких обстоятельствах. Это радовало. Казалось, что в таких тягостных обстоятельствах сказать такую жестокую правду — значит засвидетельствовать свою силу.
И еще одно ощущение. Понравилось, очень дошло до сердца обращение: «Друзья мои!» Так у нас давно не говорилось в речах. Нам все эти годы не хватало именно дружбы. И в этой речи слова «Друзья мои», помню, тогда тронули до слез.
Мы сидели в лесу. Над головой изредка гудели самолеты. Конечно, мы не знали, как все дальше повернется. И я не знал, что вот сейчас, в апреле, буду сидеть в Москве. Но после этой речи были мысли, что пойдешь, и будешь драться, и умрешь, если нужно, и будешь отходить до Белого моря или до Урала, но пока жив — не сдашься. Такое было тогда чувство.
В Могилеве вдруг стало тревожно. Сообщали, что около ста немецких танков с пехотой, прорвавшись у Бобруйска, форсировали Березину. Через город весь вечер и ночь проходили эвакуировавшиеся тыловые части. Из дома типографии, стоявшего над крутым берегом Днепра, было слышно, как повозки и грузовики грохочут по деревянному мосту.
Утром я приехал из типографии в лесок, где стояла редакция, и там узнал, что мы вместе со штабом фронта должны переезжать куда-то под Смоленск.
Здесь же в леске собралась только что приехавшая из Москвы бригада «Известий» — Сурков, Кригер, Трошкин, Склезнев, Белявский и еще, кажется, Федор Левин.
К середине дня редакция погрузилась на машины, и мы целой колонной двинулись на Смоленск. Большую часть пути ехали проселками. По дороге узнали, что накануне был убит один из наших редакционных водителей и смертельно ранен заместитель редактора батальонный комиссар Лихачев. Вышло это под Могилевом, ночью. Их остановили на дороге и, пока Лихачев давал документы для проверки, разрядили в них в упор маузер. Водитель был убит наповал, Лихачев — смертельно ранен. Как это произошло, он рассказал уже в госпитале.
Оказывается, были не только слухи о диверсантах, но и сами диверсанты, и держать наизготовку наган при проверке документов было не так уж смешно.
Но все равно грустное часто сочетается со смешным. Так вышло и здесь. После того, как узнали о нашем редакционном несчастье, вскоре наша полуторка отстала на несколько километров от колонны, и вдруг перед нами на дорогу выскочил какой-то старик. При проверке документов оказалось, что это секретарь парторганизации здешнего колхоза. Остановив нас, он стал уверять, что впереди на дороге высадилась немецкая диверсионная группа и что она сейчас обстреляла его.
Мы вылезли из машины, разобрали винтовки, и машина тихо двинулась по дороге, а мы пошли цепочкой слева и справа. Было нас человек шесть, не помню кто — помню только Шустера, шумного, смешливого человека, потом пропавшего без вести во время Вяземского окружения. Немцев мы не встретили, но впереди километра за три на дороге обнаружили стоявший грузовик. У этого грузовика одна за другой лопнули сразу две покрышки, и эти лопнувшие покрышки как раз и были теми немецкими диверсантами, которые обстреляли бдительного старика. Посмеявшись, мы залезли в грузовик и поехали дальше.
Было очень грустно на душе. Мы проезжали проселками через места, где еще почти не ходили военные машины, через самые мирные деревеньки и городишки. Мы ехали на северо-восток, в тыл. И надо было видеть, с какой тревогой провожали глазами наши машины люди, выходившие из домов. Особенно встревоженно вели себя жители Шклова — старого еврейского городка. Городок был маленький, грязноватый, но оттого, что светило солнце, он казался все-таки веселым. Мы проезжали через город, а у дверей стояли испуганные еврейские женщины и глазами спрашивали нас: трогаться им с места или нет?
У одного из домов мы остановились, чтобы попить воды, и тут нам сказали вслух сказанное до этого только глазами. Спрашивали: «Где немцы? Придут ли они сюда? Может быть, пора уходить, скажите нам правду». И мы им сказали то, что в тот день считали правдой: что немцы далеко и что их сюда не пустят. Не могли же мы знать, что именно около этого самого Шклова всего через несколько дней немцы прорвут нашу линию обороны, шедшую от Орши на Могилев.
Через Смоленск мы проезжали уже поздно вечером. Ходили слухи, что от Смоленска после немецких бомбардировок не осталось камня на камне. В действительности было не так. В тот вечер я почти не увидел в Смоленске разбитых бомбами зданий. Но несколько центральных кварталов было выжжено почти целиком. И вообще город был на четверть сожжен. Очевидно, немцы бомбили здесь главным образом зажигалками.
Это был первый город, который я видел еще дымящимся. Здесь я в первый раз услышал запах гари, горелого железа и дерева, к которому потом пришлось привыкнуть.
В небе высоко гудели самолеты. Мы спускались к железной дороге, когда увидели, что на другой окраине Смоленска взлетают ракеты. Значит, диверсанты были и здесь.
Мы проехали еще километров пятнадцать за Смоленск, свернув с дороги, приехали в сырой низкорослый лесок и, разостлав на траве плащ-палатку, немедленно заснули.
На следующий день началось устройство лагеря редакции. Устанавливали палатки, и Алеша Сурков впервые показал всем нам свои незаурядные хозяйственные способности старого солдата. С едой по-прежнему было скверно и бестолково. Вроде даже и было что есть, а ели все-таки кое-как.
По заданию редакции я поехал через Смоленск в стоявшую за ним где-то на окружавших его лесистых холмах танковую дивизию. Ехали мимо станционных путей и пакгаузов, видели, как выгружалось много пушек, тягачи тащили вверх, на холмы, тяжелую артиллерию.
Когда приехали, увидели танк БТ-7, который с трудом карабкался в гору, и по этому танку поняли, что отыскали местопребывание танковой дивизии. На Халхин-Голе я привык к тому, что танковая бригада или батальон — это прежде всего танки. Но здесь пришлось быстро отвыкнуть от этого представления. В дивизии были только люди, а танков не было.17 Тот танк, который полз наверх, оказывается, был единственным в дивизии. Все остальные погибли в боях или были взорваны после израсходования горючего. А этот прошел своим ходом сюда — кажется, от самого Бреста — единственный.
Я много говорил в дивизии с людьми; из этих рассказов понял, что дрались они хорошо, больше того — отчаянно, но материальная часть, которую вот-вот должны были сменить на современную, была истрепана во время весенних маневров. К первому дню войны половина танков была в ремонте,18 а оставшиеся в строю были в непригодном к войне состоянии.
Не знаю, как было вообще, но в этой дивизии обстояло именно так. Оказавшись в таком положении, люди все-таки приняли бой с немцами. Сначала — один, потом — другой, третий. И так ежедневно десять суток, пока у них не осталось больше машин. Тогда они пешком добрались до Смоленска.
Судя по рассказам людей, несмотря на превосходство немцев и в качестве машин — в дивизии были только БТ-7 и БТ-5,— и в количестве, мы все-таки заставили их понести тяжелые потери. В дивизии не чувствовалось подавленного настроения, но была отчаянная злость на то, что все так нелепо вышло, и желание получить немедленно новую материальную часть, переформироваться и отомстить.
Мне рассказали об одном из командиров этой дивизии — майоре Бандурко, и я потом послал о нем очерк в «Известия» — мой первый за войну, да и вообще в жизни.
Другой майор-танкист там же в дивизии рассказал мне, что во время выхода из окружения его и нескольких бойцов нагнал на ржаном поле «мессершмитт». Расстреляв по ним все патроны, немец стал пытаться раздавить их колесами. Майор залег в канаву на поле. Три раза «мессершмитт» проходил над ним, стараясь задеть его выпущенными колесами. Один раз это ему удалось.